Хотя, скажите на милость! — ну кто же занимается любовью в аду? Франческа и Паола не занимались — только вспоминали и каялись...
Глава 5
— Што, Фома, жалко девок? — вопросил Серафим-Язычник.
— Жалко, Серафим, — отвечал я, не чая отвести взора от побоища на испоганенной ниве, от лютой доли тех, кого смерть в бою не постигла, кто живьем не сгорел, кого басурмановы кони не пощадили, не затоптали: не знала неразумная скотина, для какой муки людскую плоть бережет.
— И девок жалко, и ребятишек, и прочих людей Князевых, — повторил я. И добавил, подумав: — А князя всех жальче.
— Што тебе князь? — рек Серафим (не в голос, а в полуголое рек, яко своим же словам дивясь) да и хлобыснул по шелому дланью. По своему шелому хлобыснул, на колено вздетому, а оглох я: Перун в небесах тише гремит! — Мне вот девок жальче, а тебе — князя. Пошто?
— Да уж так-то они его, — поежился я, вспоминая, отпустил пихтовую лапу, окрестился, слезу смахнул. — Даже подлому человеку таковые муки терпеть не в мочь, а он — княжьих кровей. Ярич!
— Тело белее, да очи светлее, до мочи помене — все, как у девки, окромя одного. А крест Ладобор, как и ты, целовал, и кровь у него не краснее моей.
— Язычник ты, Серафим. Я князю крест целовал, а князь — Богу да всей Руси святой.
— Гузно ты ему целовать не пробовал допрежь кола татарского? У кого слаще — у девок, али у Ярича?
— Нехорошо: за кровника — и такие слова. Бога не стыдишься — Перуна свово постыдись!
— Мертвые сраму не имут. Про то и Перун знает, и вашему богу ведомо.
— Ладобор-то Ярич спустя три дни одесную Христа воссядет: за муку тяжкую, службу великую, за Слово Божие, в басурмановы земли несомое. Он-то сраму не имет. Да я-то — живой. Ты — язычник, волк, и боги твои — воля да степь, да лес густой. А я — княжий человек, князю крест целовал. Не ладно мне про него охальные слова слушать.
— Ну иди, — сказал Серафим. Снял с колена шелом, оглядел, щурясь. — Иди, сложи голову, ако князь наказал. Клялся! Целовал! А сам в кустах сидишь.
— Так ведь и ты сидишь, Серафим, а ты ему кровник...
— Я уже столько татар положил, сколь за двух кровников не кладут, а свою голову класть не сулился. Я и тестюшку свово, Бирюк-хана, достал, пока ты стрелу обламывал. Был бы живой Ладобор, и еще бы рубился. Да он уже на колу сидел, егда мы еще на коней не сели. Ай, буде убиваться, Фома! Каждому своя доля. Веди меня в Новгород, дорогу знаешь, вместе другому князю послужим. Такого секирника, как ты, поискать — да не скоро найти. Мой кладенец да твоя секира, да станем спина к спине, куда князь поставит, и то-то еще татар положим! А на ляхов нас поведет — ляхов рубить будем. Я еще ляховых девок не пробовал. Тоже, наверное, „больно“ кричат, а потом за шею ухватят — и не стряхнешь, вражью плоть! Русь велика, ворогов много, на наш век достанет. А, Фома? Пошли в Новгород! А то в Муром.
— Нет, Серафим. Двое, да скрозь татар — не дойдем. Ни в Муром не дойдем, ни в Новгород тем паче. За сопки дюжиной ходят, и разными тропами — чтобы один добрался. Али сам-сто, все кольчужники. А мы с тобой дальше Яика не дойдем.
— Дойдем, Фома! — Серафим похлопал по ножнам. — Где схоронимся, где скрадемся. Да тебя ли учить? Ты запрошлым летом ходил. Сам-один ходил.
— Так то запрошлым летом было. Ханы поврозь жили, и каждый свой стан берег. А ныне — орда.
— На месте сидеть — орда скорее достанет.
— Достанет... — согласился я. — А коли живой еще Ладобор Ярич? Не отобьем, так хоть за живого головы сложим. Все мене сраму. А?
— Был бы живой — кричал бы. Да они его второпях насадили, быстро помер. Мы у ворот рубились — а его над нами насаживали, мы до коней добрались — он и кричать перестал. Пошли, Фома, тут поблиз ведунья живет, бок твой залечим. Хорошая ведунья, в три дни одюжишь. И поведешь меня в Новгород.
...Знал я, про каку ведунью Серафим говорит. Ее и татаре боялись, и мы тот лесок стороной обходили, а нужда заставляла — заглядывали. Куда денешься? И не по Христу это — диким богам кланяться, да ведь не всякую хворь святая молитва гонит. Лечила она то срамно, то страшно, зато всегда споро и наверно. А из чего зелья варила — про то христианской душе лучше и вовсе не знать: греха мене. Там и выпий помет, и жабья блевотина, и паучья слюна липкая, все в дело шло. Сказывают, даже свою месячну кровь кипятила ведьма и в козьем черепе отстаивала. Тьфу!
— Неохота мне к ней идти, Серафим. Само зарастет, с молитвою.
— А ты бы слушал помене, что бабы шепчут. Небось, про месячну кровь сказывали? И что сама хрома да горбата и родилась такой? И что всегда долу смотрит, а на кого прямо глянет, тот пойдет да повесится?