Выбрать главу

„Брось в меня камень тот, кто ни разу не гневался!..“ — крикнул я в спину Христа. Споткнулся Христос, постоял — да и пошел себе дальше. Не нагнулся за камнем: вспомнил торговцев во храме.

И смеялись мы с Князем вослед ему.

По-лошадиному, хрипло дышал раздыбленный между лесинами хан и просил скорой смерти. Ветер лесины раскачивал, норовил хана надвое разорвать. Но Фома-Дыбник дело знает. Небось, не сразу помрешь! Не скорее Ярича! Хан то кричал, то в обмороки падал, а я его из забытья возвращал — то угольком, то водичкою. Помни Князя! Бойся Дыбника!

И смеялись мы с Яричем.

— Поскорее, — просил хан.

А нас пуще смех разбирал.

— Не сразу, милок, не сразу.

— А когда?

— Дни три, не мене. Эк ему в боку-то расковыряло. Огнем изнутри горит. Чего ждал? Пошто сразу не вез?

— Боялся он: то ли тебя, то ли своего бога. Не силой же мне его было скручивать? Навредил бы. Не поздно ли привез, а, ведьма?

— Отойди-ка, не засть.

— Плясать будешь?

— Могуч ты, Серафим, да не зело умен. Пляской не хворь, а дурь выгоняют, вроде твоей икотки... Возьми светец. Повыше свети, вот сюда, мне зелье найти надо.

— Ты мне его, ведьма, вылечи, а я тебе за это што хошь. Это ж такой секирник!

— Вылечу. Помашет он еще секирой, доставит мне работушки. Кому лечить, кому калечить — так и живем.

— Слушаю тебя, ведьма, и диву даюсь: говоришь, как старуха. А ведь годочков тебе никак не более.

— Мало я перед тобой плясала, Серафим. Пожалела тебя.

— Молчу, молчу.

— И молчи. Держи своего секирника, да покрепче. Я ему плоть отворять буду, гниль выскребать и нутряной огонь зельем душить. Ай нехорошая рана, ай грязная да глубокая. Держишь?

— Держу.

И не взвидел я света от боли — а когда перестал кричать и открыл наконец глаза, то не обнаружил ни ведьмина логова с неровно заросшими сивым лишайником стенами, ни самой ведьмы. Серафим напряженно сопел перегаром и, ухватив меня за плечи, прижимал к подушке. Танечка, перегнувшись через столик, то и дело убирала падавшие на глаза волосы (черней ночи), смотрела мне в душу и беззвучно шевелила губами. Где-то вдали, возле самой двери купе, томясь бесполезностью, встревоженно маячил невыспавшийся Олег.

А в ногах у меня, за спиной Серафима, сидел Ангел небесный. Был он весь в белом, и даже лица его не было видно под эмалево-белым сиянием — только красный крестик во лбу. Сидел и наматывал на левую руку длинную (и тоже белую) кишку, которая щекотно выползала из моего онемевшего, охваченного ласковой прохладой бока.

— Ну-с, и как мы теперь себя чувствуем? — спросил Ангел, укладывая свернутую белую кишку в раскрытый на столике чемоданчик, такой же эмалево-белый, как его голова. У Ангела был голос пожилого и очень усталого человека, который хочет умереть, а ему опять не дали выспаться...

Я поморгал, пытаясь разглядеть его лицо. Лица у него не было. Над складчатым воротом белых ангельских одеяний эмалево отсверкивало яйцо. Точно такое же, как у Хлявы, но белое, размером чуть побольше головы и с отчетливым красным крестом на лбу. „Доктор, — догадался я. — Военврач. Надоело".

— Все? — спросил Сима и оглянулся на доктора.

— Да, — сказал доктор, защелкивая свой чемоданчик. — Храни вас Бог. — Встал (пыхтя и не сразу — в два или три приема) и церемонно полупоклонился Танечке. — И вас храни Бог, коллега! Вы мне действительно помогли.

Сима наконец отпустил мои плечи и тоже встал.

Танечка перестала шептать, улыбнулась мне и снова откинула упавшие на глаза волосы: Пуговка выскользнула, и блузка опять распахнулась.

— Я... кричал? — проговорил я, с трудом отводя взгляд от Танечки и стараясь не смотреть на Олега, который все еще маячил где-то возле двери. В купе было очень тесно.

— Орал, Петрович, как резаный! — радостно подтвердил Сима. — Я уже думал: все, кончаешься. Побежал двери высаживать, гляжу — а их уже высадили, и доктор к нам лезет.

— Извините... — проговорил я. Голос у меня был сиплый, как у Симы с перепоя, и горло побаливало. Зато в боку не болело уже совершенно — даже как перед сном. Только слегка зачесалось, когда стало проходить онемение.

— Ну а почему бы нам и не покричать? — добродушно возразил доктор. Взял со столика наконечник стрелы и повертел его в пальцах. — Ладоборово клеймо! — изрек он с непонятным уважением в голосе и положил наконечник обратно. — Помню. Больно.

— Простите, — сказал я, обнаружив, что раздет, и натянул на себя простыню. — Снилось... всякое.

Сима хмыкнул.

Танечка вздохнула.

Олег покашлял, криво усмехнулся и стал смотреть в окно.