Он любил людей, любил за безнадежную, невозможную веру, он жалел их, он нажал на клавишу „Грузовой пневмопровод. Внешний канал. Всос.“
Придите все страждущие и обремененные, и я успокою вас.
Водоворот воздуха втянул Капитана в стену. Словно спящий каменный зверь сделал спросонья вдох, забирая в себя темноту и копошащихся в темноте мошек.
Потом Влад еще улыбнулся, поймав внезапную мысль, нажал желтую клавишу и зажег в небе Луну.
Жданов спал на краю рва, завернувшись от холода в мешковину. Ему снилось, как большая Луна гладит его, спящего, по лицу — медленно, осторожно, как женщина. Он узнал эти руки, он почувствовал нитку боли, которую как он ни выдирал, как ни выжигал из сердца холодным огнем равнодушия, а узелок остался, жил, продолжал пугать кровь и память, сильного его делал слабее придорожной травы.
Он потянулся к этим рукам губами, как когда-то давно в перечеркнутом накрест прошлом, когда она тайком сбегала к нему от своих постылых, постных мужей. Он улыбался во сне, он хотел, чтобы этот сон не кончался, он как младенец тыкался в эти коричневые соски, пальцы его скользили по ее коже, перебирали ребра, расправляли мягкие волоски, раздвигали влажную мякоть.
Луна стояла на небе, она делала свое привычное дело — утешала приговоренного человека последним счастливым сном.
— Экономишь, каждую копейку считаешь, а тут ртуть зря выдыхается, илла лахо! У него, видите ли, любовь.— Кишкан вздохнул и утопил на щите рубильник.
Лужа ртути, растекшаяся по залу, встрепенулась и вздыбилась пузырем, словно огромная серебряная медуза. Края ее стали стягиваться к середине, и вдруг в секунду пузырь превратился в шар. Пол дал крен, и шар укатился в лузу, открывшуюся в дальней стене.
— Экономишь, экономишь...— Он втиснулся в темный лифт и, не зажигая света, спустился в подвальный этаж. Пол здесь был земляной, присыпанный кирпичной мукой и шлаком. Кишкан вытащил из-за пояса мягкие тапки на коже, стащил с ног сапоги и засунул их в щель за лифтом. Ключик он держал на груди, на ленте. Он дошел до сливающейся со стеной дверцы, вставил ключ и осторожно его повернул. Войдя, он плотно закрыл дверь, спрятал ключ и вытащил из кармана проволочку.
Стена перед ним была сплошь в неглубоких гнездах, и в каждом рубиновым пламенем горел кристаллик стекла. Кишкан пошел вдоль стены, молча перебирая губами. Остановился. Выбрал одно из гнезд. Накинул проволочку на два медных контакта. Вынул из ниши кристалл. Оглянулся. Нет никого, никогда здесь никого не бывает. Подержал стекло на ладони. Тяжелая, Хорошо. Чем кровь тяжелее, тем упрямей ее вязкая сила. Тем слаще сердцу и печени.
Он облизнул губы. Ладонь дрожала. Он вспомнил жаркий Алжир и пленного солдата-испанца по имени Сааведра, бравого бойцового петушка, по которому вечно плакали кол и плеть, да так ни с чем и остались.
Сильная кровь — крепкая кровь — великая — Кишкан, причмокивая от нетерпения, разъял стекло надвое, краешком языка успокоил спящую ампулку и — в мгновенье срезав зубом верхушку,— высосал драгоценную каплю.
Белая роговица неба плавится от сверлящего вихря и нитями стекает за горизонт. Он — гора, неповоротливая слоновья туша, выше которой только две точки над головой, две звезды, а может быть, отраженья его влажных от нетерпенья глаз.
Он — любовник всех во вселенной женщин, вечная сладость сводит ему низ живота, молочная река его семени втекает в их раскрытые лона, и сила его не кончается, я всех вас люблю, ласковые мои, всех...
То, что стало на месте неба,— темное, как желание, ничто — заполняет его целиком, он становится легче пара: кожа, нервы, изъеденный солью остов, разноцветные пятна памяти — весь этот клейкий пот уходит грязными струями в пузырящуюся под ним трясину.
Две звезды уже не горят — то, что льется от них, не свет, здесь нет света, нет языка, нет „да“ и „нет“. Ни правды, ни ненависти, ни порока...
— ...Евнух поганый, если ты еще хоть раз назовешь меня своим сыном!..
Цепеш выплюнул папиросу.
— Папочку решил из себя корчить, марушник?
— Влад, ну сказал, ну сорвалось — ты же знаешь, язык у меня без костей. Бей, казни — все готов от тебя принять. Да — евнух, все правильно...
— Слушай, ты, Шахерезада. Еще слово...
— Молчу, повелитель, уже молчу. —
— Сволочь ты, Кишкан, и почему я до сих пор тебя не зарезал?
— Сам не пойму. Хотя гвоздик вбивали, было такое дело.
— Врешь, ты все понимаешь. А с гвоздем тогда просто случайно вышло. Кто ж знал, что гвоздь между лобных долей войдет? На этом „чуде“ ты тогда и сыграл — святого из тебя это дурачье сделало. И как такого, как ты, слизняка Бог терпит?