— Какой волчец? Погоди, мальчик, ты чей?
Жданов переступил порог. Босые ноги утонули в пыли. Он хотел подойти к мальчику, но детский голос сказал:
— Эй, дядя, сюда нельзя. Здесь я живу, а не ты.
Жданову стало смешно, он даже про зуд забыл:
— Прописан, значит? Хорошо тебе, жилплощадь имеешь. Один живешь? — А ты что, не один?
— Я? — Смешливость его как рукой сняло.— Паренек, послушай, я тут человек новый, недавно сюда приехал, ты мне лучше скажи: может, тебя обижает кто? Взаперти держат? Скажи — я помогу. У тебя родители есть? Зовут-то хоть тебя как?
— Покурить дай.
— Слушай,— Жданов начинал злиться,— нет у меня покурить. Не курю я, и тебе не советую.
— Ну и иди, мне некогда.— У мальчика на коленях уже лежит раскрытая книга. Он слюнявит огрызок карандаша и старательно мажет грифелем , по странице.
Жданов молча смотрел, как бережен его карандаш, как беспокойно липнет к губе комок языка...
Дрожь началась из сердца. По нервам, по ломким трубкам артерий она выстрелила по памяти, большой белый шар разорвался в его мозгу, он вспомнил: была книга, были точки, буквы, слова — пустой звук, ни эха, все белое, без следа, пустое снежное поле, зевота, смерзшиеся от скуки глаза. Палец сонно перелистывает страницу. И вдруг — где кончается снежный берег — огонь, обвал. Глаз горит, зрачок на полмира. В нем сад, дерево, женщина, тело женщины, стыдно, надо бежать, убежать, куда-нибудь, а куда? двор? улица? спуск за Английским мостом? надо, чтобы никто не увидел, стыдно, надо, чтобы поменьше света, кладовка? тише! запереться, замок не работает, вставить в дверь швабру, если увидят — умрешь.
Он целует сточенный карандаш, он дает свои губы ей, грифель тянется к ее телу и, не дойдя, плавится от стыда, прячется в мелких завитках листьев. Дерево обвивает змея. Он раскрашивает змею в зеленый, чтобы спрятать ее в листве, чтобы она не видела белых точек стыда, вспыхивающих в его зрачках...
Слева должны быть старые лыжи.
Он не хочет туда смотреть, он знает, что там увидит. Он делает шаг в коридор и, уже закрывая дверь, замечает, как рука мальчика гладит в полутьме крысу.
Червь и бог, руки его дрожали, он мял скомканный воротник, пылающий угль языка жег иссохшие губы, грудь ломило, в сердце били барабаны войны.
— Убить! Убью! Только смерть! Проснись, рыцарь, путь далек... Сволочь! Ужо тебе, Синяя Борода!.. Ты родился из чьей-то лжи, как Калибан...
— Зискинд, это я — Капитан. Зискинд, ты что? Не узнаешь? Это я.
— С отвагой на челе и с пламенем в крови... Да, пламя! Я тем же пламенем, как Чингисхан, горю... Пламя, пламя! И бледной смерти пламя лизнуло мне лицо и скрылось без следа...
Капитан тряс Зискинда за плечо. Тот стоял на коленях, упершись головой в стену, ничего не видя, не слыша, не слушая, чувствуя только, как сгорают на языке слова и пальцы наполняются болью, царапая мертвую стену.
— Воды тебе принести? У тебя температура, голова горячая, да встань же ты, идем, тебе надо лечь, дурень.
— От страха сгорела рубаха... Как моль над огнем, на теле моем... Нет! — Кулак Зискинда с силой вонзился в стену, под желтой кожей кипело черное море вен.— Пусть загремят войны перуны! Пусть бога-мстителя могучая рука...— Он вскинул голову.— Меч! Где мой меч? Где мои пистолеты? Выстрел за мною... Готов ли ты? — Пальцы его шарили по стене.— Есть еще время... откажись... и я тебе прощу все... Стреляйте... Я себя презираю, а вас ненавижу... Нам на земле вдвоем нет места... Я выстрелил...—: Голова его замерла, он будто прислушивался к чему-то, к какому-то дальнему эху, выстрелу или голосу, слышному ему одному, ладони оставили стену, руки были уже на груди, ища спрятанное под кожей сердце.
Лицо его стало ясным, улыбка — грустная, но улыбка — затеплилась на углах рта. „Слава Богу,— подумал Капитан,— сейчас это кончится. Все от нервов, слишком у него много нервов. Душа такая."
Зискинд поднялся на ноги. Качнувшись, ухватился за стену. Медленно, неуверенно, будто после больницы, пошел вдоль стены.
— Тебя, последняя надежда, утешенье, последний сердца друг...— Он дошел до двери и обернулся.— И если ты боишься, то отъезжай в сторону и помолись, а я тем временем вступлю с ним в жестокий и неравный бой.
Зискинд толкнул дверь и вышел. Голова его была вскинута, в пальцах зажата погнутая английская булавка.
„Люблю, потому что иначе не может быть“.— Она поцеловала его в ямочку под ключицей. Он улыбнулся, не открывая глаз, потянулся губами к ней, она ответила ему своими губами, и все повторилось снова.
Потом они лежали, молчали, она слушала умирающий запах роз, слова куда-то ушли, большая теплая пустота наполнила всю ее изнутри, потом кольнул страх, она посмотрела на Влада, „дура“, сказала сама себе, „он твой, чего тебе еще надо?“