Выбрать главу

В общем, не удержался я в Архитектурном.

И писал, писал, писал. Стихи, поэмы, рассказы, сочинения, сплошь и рядом никому не нужные — о путешествиях в странах несуществующих в небывалые времена. Путешествия я задумывал глобальные, описывал их обстоятельно, начинал и увядал. Тогда я еще не знал, что описывать путешествие день за днем невозможно. Я это после узнал на геологическом русле... в четвертой главе.

Сейчас, с дистанции в полвека, я совершенно чужими глазами смотрю на того моего тройного тезку — мальчика двадцатых годов, юношу тридцатых. Я не ставлю его в пример, не оправдываю, я исследую его, нередко с удивлением и даже с иронией. В самом деле, не образец же для подражания. И вот я отмечаю, что с дошкольных лет его волновал почему-то мотив грандиозной, кропотливой, многолетней, иной раз и пожизненной работы: перерисовать всех зверей из Брэма, составить энциклопедию собственных знаний, объехать все материки. Даже не самому объехать, а описать этакое медлительное путешествие, на галере предпочтительно, или изложить историю переписчика, буква за буквой вырисовывающего каллиграфически какое-нибудь толстенное и очень значительное по содержанию сочинение, вроде Библии. Со временем я понял, что даже на описание у меня не хватит терпения, нет смысла посвящать свою жизнь пожизненному путешествию. И я завел себе рукописную „Книгу начал", где герои мои начинали свою историю, а потом страницы через две-три уступали место другой теме. И эпиграф взял для той книги у Шолом-Алейхема: „Начало, самое печальное начало, лучше самого радостного конца". Были и законченные рассказы в той „Книге начал", например, „Падение тел"; молодой физик рассказал мне эту историю. Его пригласила в свой дом и в постель шикарная дама, но после страстной ночи были слезы и раскаяние и похвалы мужу, „которому ты в подметки не годишься", с вечера снова страсть, а днем любимый муж. Но я никому не мог предложить эту историю об извращении чувств. Время было суровое и ханжеское, даже о любви писать не рекомендовалось. Как откровение мы восприняли „Пять страниц" Симонова — небольшую поэму о неудавшейся любви, непонятном разрыве.

Именно тогда, к концу 1938 года до Сталина дошло, что он переборщил с расстрелами. Как обычно, он свалил вину на пособника, железного наркома Ежова, а некоторое послабление поручил следующему наркому — Берии. Берия и смягчение, странно звучит, правда? Некоторое послабление получила и литература, любовь вышла из-под запрета.

А весной 1939 года и у меня прорезался первый литературный успех.

Я написал небольшую „Повесть о надежде" — грустную историю юноши, попавшего под грузовик. Он выжил, но остался калекой, с парализованными ногами, инвалидом в девятнадцать лет. Учиться ему было незачем, друзья приходили из жалости, постепенно ушла и любимая девушка — спортсменка. Жизнь стала ненужной и бессмысленной. Но, конечно, я не мог обойтись без надежды и фантастики. У парня нашлись новые друзья, которые привлекли его к исследовательской работе по сращиванию нервов (тогда это была фантастика). Появился смысл жизни... и надежда на излечение.

Некая перекличка с духом времени была в той повести. Многих вышибла тогда и искалечила тяжеловесная сталинская машина, многие бывшие друзья обходили из осторожности калеку... политического.

Как раз в это время был объявлен всесоюзный конкурс на киносценарии. Разрешалось присылать и темы для фильма. Я послал „Повесть о надежде". В надлежащий момент появился список лауреатов, меня там не было естественно. Но еще месяца через полтора пришло письмо о том, что я зачислен в группу перспективных, приглашаюсь посещать занятия в Доме Литератора.

И вот я уже литературная личность, сижу в высшем творческом гнезде, что на Поварской, в парадной комнате на хорах над рестораном. Тогда было еще только одно старое здание, с одним единственным залом заседаний, где и хулили, и кутили, принимали, исключали и устраивали гражданские панихиды.

И некий модно одетый критик с холеной остроконечной бородкой поучал нас, говоря, что не следует браться за фильмы исторические, политические, приключенческие, комические, их напишут опытные люди и без нас. Само собой разумеется, не следует касаться зарубежной тематики, за границей мы не были, ничего толкового не напишем, а задача наша описать нового человека, рожденного советским обществом. Пунктиком был этот новый человек в тогдашнем литературоведении. Вот и Кассиль говорил нам о новом человеке, по новому думающем даже под одеялом.