Выбрать главу

Валерия, тетя Лера, не сразу согласилась принять и приютить меня, когда тетя Ксения ей написала о моем желании перебраться в Ленинград. Но все же согласилась. Летом 46-го, когда я к ним приехала, она с мужем, инженер-капитаном Хаютиным, жила в том же Демидовом переулке, в квартире, в которой в блокаду вымерли все жильцы, умерла и мать Хаютина, безмерно хлопотливая, самозабвенно любившая сына и внука Никиту. Сам Хаютин чудом спасся при таллинском переходе в конце августа 41-го, провалялся в кронштадском госпитале, спортивная закалка помогла ему выжить. Зимой присылал семье из Кронштадта с оказиями то кубик масла, то банку рыбных консервов, урывал от своего пайка. Однако самоотверженность трех взрослых не смогла спасти болезненного мальчика. Через месяц после смерти бабушки тихо угас трехлетний Никита.

Когда я приехала в Питер, тете Лере было всего под тридцать, но выглядела она старше. Трудная жизнь врезала жесткие складки в миловидное лицо, глаза смотрели невесело. Резковатой была и ее манера говорить, она и матюгнуться могла полным титулом.

А Юрий Моисеевич Хаютин был человек веселого нрава. Он рано облысел и тоже выглядел старше своих лет. Любитель выпить, он оживлялся, хохмил, подшучивал над собой. С немалым трудом он добился перевода по службе из гиблого места, из какого-то Пиллау в Ленинград — преподавателем метеорологии в училище — и считал это таким достижением, что даже не обижался на начальство, не торопившееся представлять его к очередному званию, хотя все сроки вышли. Но иногда Хаютин становился невыносимо раздражителен, грозился послать всех подальше и наняться тренером по прыжкам в спортобщество „Урожай".

Он сразу заявил мне, что содержать не может, но сделал все, что было в его силах, чтобы устроить мою жизнь в Ленинграде. По его протекции я поступила лаборанткой на кафедру метеорологии в училище, где он работал. Кроме того, меня приняли на вечернее отделение политехнического института, на третий курс, — два законченных в Баку курса мне зачли.

В Ленинград я влюбилась, что называется, с первого взгляда. Я брела по набережным, восторженно глядя на дворцы и мосты, на ростральные колонны, на подожженный закатным солнцем купол Исаакия, и бормотала: „Невы державное теченье, береговой ее гранит..." На каждое воскресенье намечала себе: Эрмитаж... или Русский музей... Казанский собор... Черная речка...

Я была счастлива в Ленинграде.

По субботам я раньше обычного освобождалась на работе и ездила в Публичную библиотеку. Заказывала книги по истории застройки Петербурга, альбомы по искусству, записывала в тетрадке, что построил Росси, что — Захаров, Растрелли, Воронихин...

Было это ранней весной 48-го, стояли холодные ледяные дни. Я сидела в Публичке, листала толстый том Грабаря.

— Здесь с-свободно? — спросил тихий басовитый голос.

Я кивнула и продолжала писать свой прилежный конспект. Авторучка была плохонькая, то и дело я ее встряхивала. И не обратила никакого внимания на человека, севшего рядом за столик. Только мельком увидела, как легла старинная книга в потертом переплете и как принялась ее перелистывать небольшая рука с длинными и как бы нервными пальцами.

Спустя какое-то время опять раздался этот тихий голос:

— Хотите карандаш?

Я посмотрела на соседа. У него было худое лицо, черные волосы, косо упавшие на высокий белый лоб, и серые глаза. Странные глаза... они словно были погружены в себя, в собственную душу... как в глубокий колодец...

— В-возьмйте, — он протянул мне карандаш. — У вас же кончились чернила.

Со мной не раз заговаривали незнакомые мужчины — я, как правило, отбривала. Но тут... Я поблагодарила и взяла карандаш. Мы разговорились вполголоса (в Публичке всегда царила строгая тишина), я спросила, что он читает.

— Шопенгауэра, — сказал он.

Мне ничего это имя не говорило. Сосед поинтересовался, не учусь ли я на искусствоведческом факультете Академии художеств. Я сказала, что даже не знаю о таком факультете, и, в свою очередь, спросила, где он учится.

— На матмехе, — ответил он. — Моя фамилия Мачихин. А зовут В-ваня.

— Юля Калмыкова, — сказала я, хотя такое знакомство совсем не было в моих правилах.

Мы вышли вместе из Публички. На Невском было малолюдно и холодно, озябшие фонари отбрасывали круги желтого света себе под ноги. Я увидела огни приближающейся четверки и сказала:

— Мой трамвай. Всего хорошего.

— Не уходите, — сказал Мачихин. — Давайте немного п-пройдемся.