— Пучкова нет, черт. Он бы сказал. Он все про железо знает.— Жданов вздохнул.— Выпить бы. Не воду же эту пить. Капитан, эй!?
— Я здесь.
— Что делать будем?
— Можно обойти ров по берегу.
— Отпадает, слишком темно — вниз загреметь хочешь?
— Можно подождать света.
— Можно... Только так вот сидеть и ждать? Знал бы, что будет такая темень, пересидел бы ночь в виноградниках. Хоть выспался бы.— Он оторвал от грозди новую ягоду, хотел бросить в воду, но передумал и бросил в рот.— Ладно, пошли в обход. Авось, нога в обиду не даст — не оступимся.
Они осторожно двинулись вдоль холодной воздушной границы влево. Шли тихо, не говорили долго, не о чем было вслух говорить. Каждый говорил про себя.
„Дождь все льет и льет,— молча говорил Капитан, хотя дождя не было, было сухо, и даже из глубины рва не поднимала над водой голову ядовитая змея испарений,— и капли его висят на кустах...— И капель не было, зачем он придумал капли? — Капли, капли,— упрямо повторял Капитан и облизывал сухую корочку губ, будто слизывал эти самые капли. И вдруг перестал, потому что увидел где-то за темнотой белое горячее солнце, и сразу родились другие слова, вот эти: — Как капли дождя высыхают, когда встает полдень, так злые и короткие дни мои исчезают уже, Анна Павловна...“
Рядом, на шаг впереди, говорил про себя Жданов:
„Ну, Анька! Ну, сволочь! Пучков прав, хоть и дурак,— решился: плюнул, ушел. А ты? Сколько раз себе говорил: не лезь на небо, не надо. А туда же — начал лестницу строить. Иаков, тоже мне. Вроде этих. Надеются — счастье им подавай. Жизни за него, видите ли, не жалко. А счастье-то — баба! Красивая, не дура — но баба! Да их где хочешь возьмешь. Сюда-то зачем было переться? Свистнешь — из любого куста задницами из-под юбки подмигивают. Нет, я ей все скажу, что о ней думаю. И за этих придурков тоже скажу. Сами-то они не могут, не видят, идиоты слепые. Черт! Что-то я сам дураком делаюсь. Чувствую, как дурею. За этих решил вступиться. Дожили! Нет уж. Сами. И вообще все это бред — Цепеш, Кишкан, Валахия, шаровары... Нету этого ничего, посадили тебя дурака на иглу, гонят глюки, а ты и рад — попал в бесплатное приключение. Все, хватит. Больше не верю. Отныне начинаю считать, что все, что я вижу, не существует. Всерьез, во всяком случае, принимать это нельзя. С ума ж ведь сойдешь!“
Справа во рву плеснуло, и в сердце зашевелился страх. Жданов замер на месте, смещая центр тяжести влево.
„Земля осыпается. Сыграешь еще, не дай Бог. Если я сам все это придумал, то получилось крепко. Натурально, прямо Шарль де Костер.— Жданов прислушался ко рву.— С выводами пока повременим. Рано. Глюки глюками, а туда свалиться тоже не хочется.14
— Капитан, ты живой? — Жданов поводил рукой в темноте, потрогал.— А то идешь, даже не дышишь. Послушай, тебе все это ничего не напоминает? Темнота эта — ни света, ни звука?
— Море напоминает, океан, экватор. Когда стоишь, куришь на палубе, а ни ветра, и вода — тихая, будто ее и нету совсем.
— То корабль, там хоть борта есть — не свалишься. А я вот вспомнил, как в театре одно время работал, рабочим сцены. После спектакля за кулисы, бывало, зайдешь, когда нет никого,— там у нас щиты были с рубильниками, я последний всегда свет выключал. Ну так вот, свет в театре погасишь, стоишь — и страшно тебе вдруг делается. Непонятный какой-то страх. Ниоткуда. И враз отшибало всякое чувство времени, места, ориентации. То есть, пока свет не выключил, знаешь — тут вот ступеньки, тут яма с пандусом, по нему декорации на сцену закатывали. А только за рубильник потянешь, только из руки его выпустил — как мгновенно все забываешь: где, что, кто ты такой, зачем? И, главное,— тихо, а словно кто-то в темноте есть; шаг сделаешь, замрешь и чувствуешь — кто-то другой шаг сделал. Ты задышал — и он. А еще эта яма. Холодом из нее тоже, между прочим, несло будь здоров. Не таким, правда, но несло. И кулисы — не дай Бог в темноте в кулису, не разобравшись, ткнешься. Она такая, как бы это тебе сказать,— ну скользкая что ли, липкая, будто она сама по себе течет и не отпускает. Я неделю тогда проработал — ушел. Нет, думаю, хватит с меня — на кладбище сторожить и то спокойнее. „Эдипа" при мне, помню, ставили.
Жданов замедлил шаг — вроде в темноте что-то мелькнуло. Свет? Нет, померещилось.
— Вот и теперь со мной что-то похожее. Только пьесу другую играют. Капитан, а сам-то ты во все это веришь?
— Во что — во все?
— Во всю эту местную чертовщину? Тебе не кажется, что все это не на самом деле? Нигде же такого нет. Вот ты полмира видел, везде был, а скажи, есть еще где такое? Ведь нет? Нет? Молчишь! Я так думаю: мы как дети, которым купили билет на елку. Смотрим, переживаем, верим во все. В то, что куклы — живые, звери и птицы — разговаривают, добро побеждает зло, дурак — он самый умный, а счастье — это когда тебе под конец выдают кулек с леденцами.