Б.Н.Стругацкий (18.VIII.88): „...Писать фантастику мы начали потому, что любили (тогда) ее читать, а читать было нечего — сплошные „Семь цветов радуги“. Мы любили без памяти Уэллса, Чапека, Конан-Дойла и нам казалось, что мы знаем, как надо писать, чтобы это было интересно читать. Было (действительно) заключено пари с женой Аркадия Натановича, что мы сумеем написать повесть, точнее — сумеем начать ее и закончить, — так все и началось. „Страна багровых туч“ после мыканий по редакциям оказалась в Детгизе, в Москве, где ее редактировал Исаак Маркович Кассель после одобрительных отзывов И.Ефремова (который тогда уже был Ефремовым) и Кирилла Андреева, который сейчас забыт, а тогда был среди знатоков и покровителей фантастики фигурой номер один... Иван Антонович в те времена очень хорошо к нам относился и всегда был за нас. В Ленинграде нас поддерживали Дмитревский, работавший в „Неве" и Брандис — в то время чуть ли не единственный спец по научной фантастике. Правда, Дмитревский так и не опубликовал нас ни разу, а Брандис все время упрекал Стругацких, что у них „машины заслоняют людей “, однако же оба они были к нам неизменно доброжелательны и никогда не забывали упомянуть о нас в тогдашних статьях своих и обзорах... Сопротивления особого я не припоминаю. Ситуация напоминала сегодняшнюю: журналы печатали фантастику охотно, хотя и не все журналы, а в издательства было не пробиться... Помнится, что нас тогда раздражало, было абсолютное равнодушие литкритики. После большой компании по поводу „Туманности Андромеды“ литкритики, видимо, решили, что связываться с фантастикой — все равно, что живую свинью палить: вони и визгу много, а толку никакого. Мы тогда написали несколько раздраженных статей по этому поводу — все доказывали, что фантастика всячески достойна внимания литературоведов. Однако эти статьи напечатать не удалось..."
Но это уже — другие люди, другие книги, другая Антология.
В 1934 году в издательстве „Биомедгиз" вышла удивительная монография В.К.Грегори „Эволюция лица от рыбы до человека".
На прелестной вклейке, открывающей книгу, как ветка диковинного дерева, простиралась кривая с изображениями странных морд, приведших в итоге к человеческому лицу — тупая девонская акула, бессмысленная ганоидная рыба, нижнекаменноугольный эогиринус, пермская сеймурия, весьма лукавая на вид, жестокий триасовый иктидопсис, меловой ископаемый опоссум, лемуровидный примат пропитекус, современная обезьяна Старого света, питекантроп, обезьяночеловек с Явы, замечательно описанный в повести Н.Н.Плавилыцикова, и, наконец, римский атлет — привлекательный малый с несколько ироничным выражением на чуть поджатых губах. Наверное, он догадывался, что под него подкапываются. Наверное, он догадывался, что в СССР вот-вот выведут Нового человека, лик которого воссияет над всем этим звериным рядом. Наверное, он догадывался, что партийные вожди всерьез озабочены выведением такого человека. Догадывался, догадывался он о том, что скоро не он, а Новый человек замкнет эту долгую и весьма не прямую ветвь эволюции!
„Где вы видели прогресс без шока, без горечи, без унижения? Без тех, кто уходит далеко вперед, и тех кто остается позади?.. Шесть НТР, две технологические контрреволюции, два кризиса... Поневоле начнешь эволюционировать..." (А. и Б.Стругацкие).
Эволюция, к счастью, не зависела от партийных вождей. Лик человеческий, истинное человеческое лицо формируется, к счастью, не Ждановым и не Сусловым.
Эх, Булгаков, если бы ты что-нибудь понимал...
1986-1994
Валерий Генкин
ДНЕВНИК ДОКТОРА ЗАТУЛОВСКОГО
Он всегда напоминал мне взъерошенную ворону, даже когда в голубой полосатой тенниске, портфель у правого, бугристая авоська у левого колена, пинал дачную калитку. Дядя Сема. Семен Михайлович Затуловский. Но спросите меня, как он пинал эту калитку в лето пятьдесят второго и как протискивался в нее следующим, пятьдесят третьего года, летом. Та же тенниска, те же батоны поперек сетки, но вся взъерошенность другого знака — униженная и опасливая. Войдет — и шмыг на свою половину. Терраса у нас была общая, комнаты — разные. Я с бабушкой жил в большой, дядя Сема с Евгенией Яковлевной — в маленькой, куда попадали через нас.
В то, довредительское, лето дядя Сема запомнился мне неистовым говоруном и остроумцем. Сидя за общим воскресным столом, накрываемым обычно в саду между двумя корявыми яблонями, он много и не слишком опрятно ест под хохоток и рассуждения с обязательным привлечением библейских цитат и богов греко-римского пантеона. Евгения Яковлевна сидит рядом, в глазах — снисходительное обожание. Мама и бабушка привычно внимают этому словесному фонтану, а хозяин дачи, блестящий и только что отсидевший — всего лишь за взятки — адвокат, сам привыкший покорять слушателей, уныло протискивает анекдоты в редкие паузы дяди Семиной речи — обсосать крылышко, отхлебнуть глоток пива. Как я любил эти застолья! Кое-что запоминал, чтобы щегольнуть перед приятелем или девочкой. А пару раз, к маминому ужасу, сам пытался сказать что-нибудь, на мой-взгляд, уместное. Помню, тонким, напряженным голосом я сделал эпатирующее заявление, что Некрасов не умел считать. За столом грянула тишина. Дядя Сема склонил набок птичью голову. Дрожа от нетерпения, я поделился своим открытием: