Наконец, утомленная моим любопытством Луна спряталась за деревьями, а я улегся на скрипучий диван — с ощущением, что в жизни моей случилось что-то важное. Может быть, даже перелом какой-то.
Дальнейшее путешествие запомнилось мне плохо. Совершенно забыл своих попутчиков. Зато опять же прекрасно помню тугой мяч Луны, который скакал по верхушкам елок, стараясь не отстать от поезда. Я смотрел на него, лежа на нижней полке тряского плацкартного вагона. Небо в окне было зеленым, елки — черными, мяч — золотым.
Я думал о том, что дома, в Тюмени, еще застану пору полнолуния. У соседа-охотника дяди Миши попрошу бинокль, и мы с Гошкой будем разглядывать лунные кратеры. И я буду рассказывать Гошке про все, что случилось со мной за эти полтора месяца. И про Машу. Между друзьями какие секреты!
Так все и случилось.
Но теперь я вспоминаю об этом без радости, потому что наша с Гошкой дружба оказалась короткой.
Наверное была она чересчур бурной и даже сентиментальной. Вся израсходовалась на внешнюю „горячесть“, а запаса прочности не накопила. И осенью Гошка меня предал.
Все случилось из-за „Таисьюшки" — нашей классной руководительницы. У меня и в восьмом классе с ней мира не было, а в девятом началась сущая война.
Таисия Вадимовна была особа с острым ромбовидным лицом, круглыми птичьими глазами, пронзительным голосом и без всякого тормоза в своем истеричном характере. К тому же отличалась она изрядной дремучестью. Рассказывая про „Войну и мир“, заявляла, что царь Александр боялся Кутузова, который мог, якобы, поднять народное восстание против крепостничества. Декламируя „Онегина", вместо „дэнди“ говорила „данду“ (помните: „Как dandy лондонский одет...“).
Класс наш, изучавший немецкий язык и английского не нюхавший, послушно повторял это „данду“. Я же, знавший „Онегина" с самой юной поры, так и не решился поправить нашу наставницу, за что казню себя до сих пор.
Впрочем, боялся я не учительского гнева, а того, что одноклассники опять сочтут меня „шибко грамотным". По другим же вопросам я с нашей милой Таисией Вадимовной многократно схватывался не на жизнь, а на смерть. Мы с ней то и дело „лаялись", как было тогда принято говорить.
Чаще всего стычки случались из-за ее безудержного хамства. Если Таисьюшка начинала кого-нибудь ругать, то доходила до визга и вежливых выражений не искала. И почти каждую свою яростную филиппику заканчивала любимой фразой:
— Не нравится в школе — документы в зубы и мосты мостить!
Я педагогического хамства не терпел с первого класса и потому не раз высказывал нашей классной, что „мосты мостить" должны не школьники, а учителя, которые имеют лишь орать и лупить указкой по столу. А если она в мой адрес начинала сыпать совсем уж „непарламентские" слова, уходил из класса, хлопнув дверью.
Когда-то должно это было кончиться. И вот однажды Таисия Вадимовна в запале стала давать устную характеристику не только мне, но заодно — маме и отчиму, который по ее словам был „непросыхающий пьяница". Я очередной раз грохнул дверью и пошел к завучу.
Запахло крупной разборкой, педсоветом и скандальным классным собранием. На поддержку класса я не очень рассчитывал, ребята откровенно „припухали" перед грозной наставницей. Но Гошка-то безусловно должен был защитить меня! И перед лицом школьного начальства подтвердить не дрогнув, как Таисьюшка поносила всю мою родню. И незадолго до собрания сказал я об этом Гошке — так, между прочим, потому что в общем-то не сомневался в друге.
Случилось это, как помнится, в раздевалке школьного спортзала, мы там задержались вдвоем.
Гошка вдруг отвел глаза.
— Ну, вообще-то да... Только, понимаешь, я точно не помню, как она говорила такое... Орала что-то, я не разобрал...
— Гошка! — выдохнул я. — Да ты что!
— Ну, я правда не помню.
Я опустил руки. Плевать на Таисьюшку, плевать на все эти скандалы, но ведь рушилось самое святое — та мужская дружба, которую я в своем понимании возводил на нерушимый постамент рыцарства.
— Гошка! Но ты же сам возмущался! Ты же...
— Ну да. Когда ты рассказывал... Но я в самом деле не слышал. Или забыл...
— Подлец! — сказал я с шекспировским драматизмом. И закатил бывшему другу оплеуху.
Гошка был сильнее и мог бы без большого труда излупить меня до крови. Но он только дернулся и бормотнул опять:
— Ну, если я не помню...
И ушел из раздевалки.
Вмиг стало мне тошно и стыдно за свою пошлую театральность. Кинуться следом? Но... Ведь все равно он — предал.
И я стоял, ужасаясь непрочности земного мира. Как стремительно погибло все: и уверенность в „дружбе до гроба", и стихи, которые читали друг другу; и тайны, о которых говорили горячим шепотом, когда ночевали у Гошки на деревенском сеновале; и мечты о книге, которую собирались писать вместе; и... А на Земле все шло почему-то по-прежнему... Привычно и равнодушно дребезжал в коридоре звонок.