Зато — тишина... Кашлянуть боязно. Там, за дверью — дежурный; что он там, сдох, что ли? Тихо... И не вспомнить даже: когда было так тихо? Подумать только — пять лет все на людях, в шуме, в гомоне, в ночном храпе, в скрипе дверей, в скрипе тачек, в собачьем лае, в конвойных окриках. Миллион отвратительных звуков на свете... А тут — хорошо. Как хорошо! Тихо-тихо...
Сколько здесь предметов? Считаем по пальцам: эмалированная плевательница — раз, деревянная скамья — два, коврик из половинки байкового одеяла — три, лампочка под потолком... Дверь, обитая клеенкой коричневой. Ручка дверная медная — начищенная, похожая на знак вопроса...
Все-таки, зачем меня Шуриков вызвал? Что ему надо?
Погоди-ка, а вдруг решили дать расконвойку? Виташинского тоже вот так же вызывали, а после расконвоировали: на объект ходит теперь не в партии, а по обочине дороги; да еще хвастается, что скоро ему, паразиту-придурку, в город разрешат поехать за радиолампами. Ушлый тип, начальству приемники мастырит — приспособился, многих вольных взял на этот крючок... Говорят, даже самого Шурикова... Приемники-то запрещено теперь иметь — с первых дней войны отобрали; а инженер Виташинский мастырит втихую, для начальства... Вдруг и меня тоже хотят расконвоировать? А что? — у него полная десятка, а у меня только шесть лет. Вполне могут дать пропуск на вольное хождение.
Мамочка! Увидела бы ты меня на улице! Как пойду по тротуару в сапогах!.. Если меня за вахту выпустят — расшибусь, а сапоги достану! Кирзовые, солдатские!..
— Войдите, Ставин!
Шуриков неслышно и внезапно распахнул дверь. Он стоял на пороге и улыбался приветливо.
Вот, значит, он какой, этот майор Шуриков: невысокий, толстенький; щеки к подбородку мешочками свисают; на курносом носике круглые роговые очки. Брюки, гимнастерка чуть поношенные, и выглядит Шуриков простенько, по-домашнему. А сапоги-то у него хромовые... нет, шевровые сапожки, мягонькие.
В кабинете темно. Толстые шторы на окнах. Только настольная лампа бьет в стекла на зеленом сукне. Свет отражается в очках майора и едва мерцает на новеньких погонах.
Что же ему надо от меня, этому Шурикову? Хочет расконвоировать? А зачем? О чем будет спрашивать? Что буду отвечать?
— Садитесь, Ставин. Присаживайтесь. Располагайтесь.
В кабинете два кресла: одно в самом углу, за столом; другое — новенькое — с этой стороны стола. Ну, и конечно, посредине комнаты — простейший древнетрестовский стул. Господи, сколько раз на таких вот стульях!..
— Садитесь, Ставин... Да нет, не сюда, не сюда... Вы к столу присаживайтесь. Прошу в кресло, к столу... Запросто!
Это похуже. Когда сидишь на стуле посреди комнаты („ладони рук должны неподвижно лежать на коленях") — тогда все ясно, что к чему... А кресло напружинилось, клеенка на нем скользкая.
— Как живете, Ставин? Давно хотел познакомиться с вами, да некогда все. Курите, пожалуйста.
Ага. Так уж везде. Как это у Багрицкого? — „А штабной имел к допросу старую привычку — предлагает папиросу, зажигает спичку..." Профессионал. Что же ему надо? Подбирается, как змей.
— Мне говорили, что вы замечательный музыкант, трубач? Учились специально?
— Нет, я учился в оптико-механическом. У нас там был духовой оркестр; маленько наловчился.
— Ни разу не видел вас на концертах лагерной самодеятельности.
— Не положено. Говорят, инструкция есть такая: контрикам разрешается играть только на малом барабане в оркестре народных инструментов.
— Что вы! Ха-ха! Здорово! Не знал, первый раз слышу. А если, к примеру, в шумовом оркестре? На бутылках или на пиле?
— Не положено. Нельзя нам в шумовом играть. Только в народном. На малом барабане.
— Не слышал я о такой инструкции. Ах ты, черт — придумают же! Да ведь сколько их существует, этих самых инструкций, — особенно в лагере; разве все перечитаешь? Ничего, я поговорю с начальником КВЧ — думаю, разрешит он вам играть на трубе.
— Спасибо.
— Вы сказали, Ставин, „контрикам" — то есть, осужденным за контрреволюционную деятельность. Это же неправильно. Ну, какой вы контрреволюционер? Просто — мальчишка. У вас какая статья?