Ночной холодок сразу охватил и Дубровинского. Он пожалел, что не взял с собой летнее пальто. Похвалиться-то похвалился, что здоров как бык, а зябнет, будто дряхлый старикашка. Так и ползает по телу колючая дрожь. Туберкулезное обострение? А может быть, следствие разговора с Книпович? Он так подумал, и дрожь усилилась. Да, это нервы!
Итак, впереди долгая и трудная борьба. К эсерам, «экономистам», бундовцам, рабочедельцам теперь прибавились еще мартовцы. И они не какая-нибудь заноза, а тяжелый топор, расщепивший живое дерево партии. Ну что же: драться так драться!
Занятый этими думами, Дубровинский все убыстрял свой шаг, хотя при быстрой ходьбе у него всегда как-то теснило в груди. Он разогрелся, распахнул пиджачок. До дому путь был не близкий. И хорошо размышлялось так, в одиночестве. Никто ему не мешал. Разве лишь из иной подворотни затявкает собака.
Перебирая в памяти взволнованный, не очень-то последовательный рассказ Книпович о съезде, Дубровинский шел и составлял для себя расписание поездок, внутренне счастливый тем, что эти поездки — поручение Центрального Комитета партии своему агенту. И еще тем счастливый, что ныне он может ехать уже нестесненно, если сумеет, даже и без плетущегося по пятам филера. Ехать, куда ему только будет угодно… Хоть и в Москву и в Петербург! Пусть с риском, что поймают и вновь…
Вдруг обожгла мысль: «А как же Аня с Верочкой?»
Подсказка собственной совести — не стать домоседом — теперь превратилась в директиву партии. Да, да, мудрить больше нечего. В Самаре с ребенком оставаться Ане одной невозможно. И в Орел к родным ей надо ехать не в гости, а насовсем. В гости, может быть, иногда он сам будет наведываться к ним. Только так.
И острой болью защемило сердце: а часто ли судьба дарует ему такую возможность…
8
Еще со школьных лет он полюбил поезда, вокзальную сутолоку. Паровозы казались ему живыми. Они жарко дышали дымом и паром, блестящими поршнями, словно руками, прилежно крутили колеса, а на промежуточных станциях подбегали к высоким колонкам, из свисающих сверху широких труб, захлебываясь, пили студеную воду. В вагонах хорошо спалось и хорошо думалось, особенно на второй полке, — никто не мешал, не садился на ноги. Днем, свесив голову, можно было подолгу глядеть в окно, любоваться на проплывающие мимо пашни и перелески. Нигде не была столь вкусной еда, как в вагоне. Порой хотелось показать свою удаль, у водогрейки наполнить чайник побыстрее, а потом тянуться вдоль состава медленным шажком с тем, чтобы вспрыгнуть на подножку, когда поезд уже начнет набирать скорость. И какие же всегда интересные встречи, разговоры в вагонах! Будто нарочно туда собираются люди с необыкновенной судьбой. Ах, дорога, дорога, как ты желанна, дорога!
За годы ссылки он очень стосковался по ней. Почти с детской, неосознанной радостью садился в поезда, увозившие его из Самары то в Саратов, то в Брянск, то в Калугу, в Курск, в Орел — в любые места, куда теперь призывали партийные обязанности. И хотя именно они заполняли все его думы, оставалось времечко и для того, чтобы беззаботно поваляться на полке, или, присоединившись к доброй компании, попивать горячий чаек.
В этот раз вагон мотало почему-то особенно сильно. От окна, от всего заплывшего ледяной коркой стекла дуло прямо в грудь. Дубровинский вертелся на жесткой полке, пытаясь заслониться от холода. Но кроме маленькой подушечки-думки — подарка матери — при нем ничего не было. А пальто не столь уж велико, чтобы его и подстелить под бок и накрыться им же. Надо было купить билет во второй класс, да показалось, что ночку-другую можно и так скоротать. К тому же он очень потратился, перевозя семью в Орел.
— Ты плюнь на все и появляйся у нас почаще, Ося! — просила тетя Саша, отправляя его в обратную дорогу и набивая сумку всяческой домашней снедью. — Этого тебе ни мать родная, ни супруга любезная, ни братья строгие не скажут. Потому что все они с высокими понятиями. Книги читают, которые и читать-то нельзя, и ходят туда, откуда не всегда люди домой возвращаются. А тетя Саша, она что? Она думает, как ей шляпку покрасивее сшить да побольше получить с заказчицы. И еще думает: хорошо, когда в доме весело.
Он поцеловал ее в тугие, налитые щеки. Ну, тетя Саша, тетя Саша! До чего же ты славная в своей простодушной воркотне. Книги такие, что читать нельзя, и вправду ты не читаешь, больше любишь Дюма, Диккенса, Мавра Йокаи. И ходить туда, откуда не всегда домой можно вернуться, тоже не ходишь. Но в шляпных коробках и в разных других тайничках сколько всякого понапрятано? Да и шляпки шьешь ты не ради корысти, все твои «прибыли» тратятся на «смутьянов» Дубровинских. Дери, дери, тетя Саша, за шляпки побольше с богатых заказчиц, деньги нужны на дело революции! Ну, а кто же не любит, когда в доме весело? При тебе всегда весело. Вот и держи, милая тетя, в доме этот теплый огонек!
Сон не приходил, и оттого ночь тянулась нескончаемо. Можно было только позавидовать густому храпу, доносившемуся с обоих концов вагона. А ведь и сам он, бывало, лишь бы повалиться на постель, все равно мягкую или жесткую, теплую или холодную, сразу засыпал как убитый.
Позевывая, с фонарем прошел кондуктор. Заметил, что Дубровинский лежит с открытыми глазами. Остановился возле него.
— Не спится, барин?
— Насчет барина не знаю, спится ему или не спится, а я вот что-то никак заснуть не могу, — отозвался Дубровинский.
— Виноват! — сказал кондуктор. — А по шапочке барашковой на голове посчитал я — не доктор ли?
— Болит что-нибудь?
— Так ведь оно какое же здоровье! Вот этак все на холоде да в тряске. Да я не к тому. — Он помялся, видимо, хотелось просто поговорить с интеллигентом, уяснить нечто ему непонятное. — Ростовские сказывали ребята, слух такой прошел, будто врачи в Москве на свой съезд собрались, а полиция их разогнала. Правда ли?
— Всех разгоняют, не только врачей. Чему же удивляться?
— Так ведь доктора — это дело-то какое! Они ведь о жизни людей заботятся. А тут, рассказывают, полиция привела военный оркестр: как заговорят они чего-то не то, махнет полицмейстер — музыка заиграет, говорить нельзя. Доктора от обиды в крик — опять музыка! Читать резолюцию стали, куды тут, когда медные трубы гремят. Так под марш веселый и проводили. По-благородному. Издевательство. Неужто правда?
— Истинная правда. — Дубровинский приподнялся на локоть. — Это был десятый пироговский съезд. Собрались самые знаменитости. Высказывали недовольство охраной здоровья, условиями, в каких содержатся больницы, особенно земские. Вот полиции и не понравилось, что правительство недобрым словом поминали.
— Они же ради жизни человеческой старались, — повторил кондуктор.
— А другие, кого полиция разгоняет да в тюрьмы сажает, те тоже разве не ради жизни человеческой стараются?
— Ну, это ежели вы про революцию, тут я…
Он приподнял фонарь, поправить в нем нагоревшую свечу, а сам украдкой бросил пристальный взгляд на своего собеседника. Нет, не филерский взгляд, осторожный — не перехватил ли, мол, сам чего в разговоре? Дубровинский это понял и хотел успокоить кондуктора, но тот щелкнул створкой фонаря и, даже не попрощавшись, зашагал по вагону.
«До чего же запуган народ! — подумал Дубровинский. — А наше слово все еще медленно до широкого круга доходит».
Ему припомнились свои поездки по подмосковным и приволжским социал-демократическим организациям с рассказом о Втором съезде партии. Везде слушали с затаенным дыханием. Радовались, что создана стройная система руководства революционной борьбой. Есть программа, Устав партии, избраны центральные органы. С гневом осуждали недостойную возню, что затеяли на съезде мартовцы. Все резолюции на этих собраниях были приняты в поддержку искровского направления — они посланы Ленину. Казалось, это общее мнение русских организаций заставит мартовцев отказаться от своих вывихов. Но вскоре выяснилось, что они в тех комитетах, от которых были посланы на съезд, протащили резолюции с безоговорочным признанием позиции меньшинства. Хуже того, через свою агентуру расшатывают сложившиеся мнения даже у сторонников большинства.