Выбрать главу

Мне потребовалось немало общения с разными людьми, прежде чем я приняла собственное существование, саму себя. Потребовалось много времени, чтобы полюбить. Я прокрадывалась в другие эпохи, в чужие жизни, погружалась в любовные истории, о которых отцу не рассказывают, в баталии и революции, лишь бы заглушить прошлое.

Мало-помалу меня подхватило волной моего поколения со всей его неразберихой, и я в полной мере прочувствовала молодость. Мне захотелось что-то делать, хотя я особо не понимала, что именно, захотелось стать частью некой истории, куда более объемной, чем моя собственная, захотелось открыть для себя мир, учиться, изредка смеяться, включаться в бесконечные беседы, которые велись в разных бистро квартала Сен-Жермен-де-Пре. На улице Кондорсе, где мы тогда жили, я садилась на автобус № 85 и ехала в Латинский квартал, полный студентов, интеллигенции и таких же, как я, растерянных людей. Я ощутила, как стала наполняться желанием жить, то же настроение заставляло меня петь, когда мы дрожали от холода в заснеженном Берген-Бельзене.

Я старалась отдалиться от Биркенау, никогда больше о нем не говорила, скрывала номер на руке. Я часто встречалась со своей подругой Дорой. Тоже бывшая депортированная, потерявшая в лагерях мать и младшую сестру, она была очень несчастна, я чувствовала это и понимала, что несчастье глубоко укоренилось в нас. И чтобы отстраниться от него, я отстранялась от Доры. На нее наводила страх сама мысль пойти в кафе, я же демонстративно распахивала двери таких заведений ― тогда девушки так еще не делали. Помню, как мы сидели с ней вдвоем в кафе «Дюпон Латен». С нами пытались заговорить парни, такие беззаботные, смешливые, мне хотелось окунуться в их веселую болтовню, я жаждала легкости и бесед ― вот два слова, в которых весь Сен-Жермен-де-Пре. В этом квартале находилось все, что не унесла с собой война, антисемитизм в нем процветал по-прежнему, но возможность общения казалась важнее. Здесь царила странная смесь буржуа, людей левых взглядов и бывших подпольщиков. В моем окружении были сплошь сироты, и я с ними дружила, хотя евреи мне надоели, надоела скученность, перенесенная сюда из лагерей. Мне нужны были другие люди.

Задаться вопросом, какой судьбы желал бы для меня ты, я даже не пыталась ― слишком боялась ответа: наверное, как и мама, ты хотел бы для меня красивой еврейской свадьбы и много детей. Как любая раскрепощенная девушка, я носила брюки, мама же кричала на меня, рвала их, а стоило в доме появиться гостям, обрушивалась на меня с критикой. Я не сдавалась. Я вступала в жизнь, которую ты вряд ли бы одобрил.

Все же мне хочется верить, что ты не стал бы браниться. Что после всего пережитого ты полюбил бы свободу. Но если честно, мне трудно представить, каким бы ты был. Мне кажется, я не знала тебя по-настоящему. Нас разлучили, когда мы только начали узнавать друг друга. Помню, как во время войны мы с тобой гуляли в лесу, и ты учил меня остерегаться мальчиков. Мое бунтарство проявлялось уже тогда, а ты был строгим отцом. Так что спорили бы мы обязательно. Даже ссорились бы ― и этого мне очень не хватает. Мне хотелось, чтобы мы хлопали дверями и мирились. А потом, спустя годы, подыскивали слова, которые произносят, желая вернуться в прошлое и все исправить.

И если я до сих пор раздумываю, где же потеряла твое письмо, если каждый раз у меня появляются разные версии ― то ли спрятала его под лавкой в сушильне, когда пришлось переодеваться, то ли потеряла в Берген-Бельзене, а может, в Терезиенштадте, ― если я до сих пор ищу в недрах своей памяти те забытые строки, прекрасно понимая, что их не найти никогда, так это потому, что они очертили у меня в голове какой-то закуток, и я обращаюсь к нему с тем, что никому не расскажешь, ― к своего рода белому листу, на котором я по-прежнему могу излить тебе душу. Я знаю, какой любовью были наполнены те строки, и я ищу ее всю свою жизнь.

* * *

Твою фамилию я больше не ношу, но очень по ней скучаю и часто добавляю «урожденная Розенберг». Это означает «горная роза» или «гора роз» ― очень красиво. Я ношу фамилии мужчин, за которых выходила замуж. Не осуждай меня, но ни один, ни другой евреем не был. Первого звали Франсис Лоридан, как-то раз я упала с велосипеда на дороге, ведущей к замку, а он помог мне подняться ― вот так мы познакомились и вскоре поженились. Он был инженером, мечтал уехать за границу и надеялся, что я отправлюсь с ним, но я не хотела жить в колонизированных странах, куда набирали квалифицированных строителей, не хотела быть «женой белого господина», а еще не хотела покидать Париж. Он уехал на Мадагаскар, а я меж тем варилась в котле сен-жерменской политической и культурной жизни, перебивалась случайными заработками, пока не нашла работу на телевидении. За Франсисом я так и не поехала, мы расстались, но официально расторгли брак много позже, когда в профессиональной среде я уже была известна под его фамилией, поэтому после развода не стала ее менять. Должна признаться, она меня устраивала, ведь антисемитские настроения и после войны были распространены, и гораздо проще было жить с фамилией Лоридан, чем Розенберг. Вторым моим мужем стал Йорис Ивенс. О нем надо рассказать тебе подробнее.

Йорис был старше меня на тридцать лет. Его, выходца из Голландии, путешественника, поэта, художника, крепко сложенного, с длинными седыми волосами, называли Летучим Голландцем. Он родился на рубеже веков, как и ты. Йорис стал не только свидетелем появления кинематографа, но и одним из его пионеров, одним из крупнейших документалистов, известных во всем мире, он объехал планету с камерой на плече, рассказывал о Гражданской войне в Испании, борьбе рабочих и освобождении народов. Он жил с непрекращающейся душевной болью из-за страданий человеческих. Как многие творческие люди, между двумя мировыми войнами он стал разделять коммунистические идеи в ответ на поднимающий голову фашизм. Он переживал, глядя на то, как советская система разбивала его идеалы, но не отступился от них. Мы познакомились в 1962 году, он увидел меня в фильме «Хроника одного лета». В кадре я протягивала микрофон случайным прохожим на улице и спрашивала: «Вы счастливы?» А потом говорила о тебе, о лагерях, о твоем исчезновении. Это был совершенно новый подход к созданию кино: люди рассказывали о себе, раскрывали свои чувства. Мои родственники упрекали меня за это. «Не ходите на этот фильм, там Марселин выставляет себя напоказ», ― говорила моя тетка. Йорис увидел, как в этой киноленте я демонстрировала вытатуированный номер, рассказывала о жизни без тебя. Думаю, я не выглядела страдающей, но и не говорила, что счастлива. Йорис был знако́м с режиссером и признался ему: «Повстречай я эту девушку ― влюбился бы в нее». Так все и вышло. Больше мы не расставались.

Мою историю, а стало быть, и твою, он знал. Но мы редко ее касались, да и вообще мало говорили о жизни до нашей встречи, чтобы ненароком не причинить друг другу боль. Мы были этакой гидрой о двух головах: вместе путешествовали, снимали фильмы, мечтали о будущем. В своих мемуарах Йорис написал, что нас объединяло желание избавить планету от нечистот, ― звучит довольно громко, под стать его идеализму, но, по сути, все верно. Мы жили настоящим и даже думали, что можем повлиять на историю. Необычное ощущение для Stück из Биркенау.