— Это есть ее соска,— сказала Штефка,— я посыпаю мышь сахаром и Тукки сосет.
Все, что делала эта старая женщина, было так же нелепо, как и она сама.
— Ты есть войсковая дочка? — спросила Штефка, глядя своими выцветшими, когда-то голубыми глазами.— Твой отец пуф-пуф?
Пани Ядвига погрозила ей пальцем, а я ответила:
— Мы мирные люди, мы не хотим войны.
— Война — плохо,— согласилась Штефка,— колхоз — тоже. Хорошо, когда человек, как птица поет, летает, всегда веселый.
Я зачем-то взялась ее просвещать:
— Человек летает на самолете, а на земле он не может, на земле у него всякие дела.
— Когда танцуешь, тоже летаешь.— Штефке разговор со мной нравился.— Я, когда была молодая, вся Варшава хотела со мной танцевать. А ты ходишь, как солдат, и танцевать будешь жолнержский танец. Ты никогда не будешь пекной паненкой.
Она нападала не на меня, а на мою жизнь. Нападала как старая, глупая женщина. Пани Ядвига, не боясь, что Штефка обидится, сказала мне:
— Не надо с ней спорить. С хромым не надо спорить, короче у него одна нога или длиннее вторая.
Но, странное дело, Штефка притягивала меня. И она тянулась ко мне. Наверное, она была очень одинока и чувствовала, мой искренний интерес. Если бы в наши отношения не примешалось материальное, наверное, мы смогли бы подружиться. Но Штефке всегда надо было что-то приносить, настроение ее было всегда прямо пропорционально приношению. Чаще всего я приносила сахар, кусок колбасы или сала, то, что дома можно было взять незаметно. Когда бывали деньги, покупала пачку кофе, конфеты. Лохматый Тукки был очень похож на свою хозяйку, нюхом чуял, с чем я пришла, и крутился возле меня или лежал под стулом, не поднимая головы.
Я не задумывалась, почему эту старую женщину зовут Штефка, как какую-нибудь девчонку, почему соседи по улице неодобрительно относятся к моим визитам в ее дом. Больше всех волновалась пани Ядвига
— Ты не должна к ней ходить,— говорила она.— она не твоя колежанка.
Я отговаривалась:
— Я на пять минут захожу. Из-за Тукки. Штефка его совсем не кормит, я иногда что-нибудь ему приношу.
Это было правдой. Штефка один раз в день давала Тукки похлебку, а все остальное время он сосал свою резиновую мышку. Иногда Штефка посыпала мышь сахаром или натирала кусочком сала.
Разговоров у нас со Штефкой почти не было. Все, что помню,— какие-то ящички, коробочки, ленточки, брошки, колечки. Штефка прикладывала брошь к груди и говорила:
— Когда меня закопают, то достанут мое завещание, и ты получишь эту брошку и кое-что еще.
Она все делала для того, чтобы я желала ее смерти, даже однажды сказала, что когда-нибудь я буду жить на этой улице. Когда ее закопают, в завещании будет сказано, что этот дом мой. Ни брошки, ни бусы, ни тем более дом не достигали моего ума и сердца. Я твердо решила, что заберу одного только Тукки. Мышь на его же глазах разрежу на сто частей и выброшу. Тукки будет жить, как настоящая собака, а не как обманутый кот, будет бегать по улице, грызть кости, а не сосать с утра до вечера эту резиновую гадость.
В тот день я принесла три маринованных огурца и купленную в магазине пачку печенья. Штефка лежала в постели с обвязанной полотенцем головой, увидела меня и сказала, чтобы я отнесла то, что принесла, в кладовку. Я никогда не была в этой части дома и поразилась обилию полок уставленных банками, баночками и мешочками. Я еще не сообразила, что это продукты, меня ударила по глазам большая стеклянная банка, литров на пять, с огурцами. Точно из такой я дома вытащила три огурца, которые держала сейчас в руке в промокшей бумажке. Банка была нетронутая, запечатанная, а рядом с ней стояли банки поменьше с топленым маслом и еще с чем-то. Столько продуктов я не видела ни у кого.
Я стояла в кладовке, боясь только одного: чтобы Штефка не догадалась, о чем я думаю. Она никогда ничем меня не угощала, морила голодом Тукки и сама, наверное, себе отказывала, потому что была худая, как палка. Нет, я не пожалела Штефку, я просто струсила. Ничего не сказав, покинула дом и только на улице дала волю своей досаде. Поэтому ее все не любят, эту Штефку: ходит по домам, как нищая, где, кто, что ей даст, а у самой и сало, и масло, и такущая банка огурцов. Когда отчим притащил домой банку, мама съела маринованный огурец и сказала: «Мертвечина. Огурец должен быть соленым, ядреным, а у этого один вид. Я бы на базаре настоящих купила и в три раза дешевле». Мое малодушие терзало меня, и я стала представлять, как подхожу к кровати, на которой лежит Штефка, и говорю: «Когда будет колхоз, твою кладовку поделят на всех. Потому что ты сама не ешь и другим не даешь». Я знала, какое слово ненавистно Штефке, давила на него: «Когда будет колхоз, твой Тукки будет сторожить колхозное добро. А твои дети станут трактористами и комбайнерами». Я так себе явственно все это представила, что увидела, как Штефка тянет руку к полу, я еле увернулась от туфли с кривым каблуком, брошенной в меня. Отскочила и налетела на бабушку Юзика, которая шла позади меня с бидоном молока.