Выбрать главу

И не было ни в улыбке несчастного, ни в доверчивом прикосновении измученного тела заискивающей мольбы, невысказанной просьбы о пощаде, с которыми Андрон сталкивался ежедневно. Что, казалось бы, стоило не вытирать язык кнута после каждого удара и не менять его после 10–12 ударов: даже все видящий Ушаков мог и не заметить – намокший в крови язык – толстый вываренный в молоке и высушенный на солнце кусок свиной или бычьей кожи, – смоченный кровью, терял свою лютую твердость. Что стоило, к примеру, ограничить силу удара четырехаршинного кнута, не придавая ему энергию опытной руки, тем самым смягчая страдания подвешенного, или, наоборот, сместить направление удара – положить кнут вдоль хребта – и навсегда прекратить мучения… И молили его, и деньги большие предлагали, и дамы холеные в платьях заморских в ногах валялись – никогда Андрон не менял устоявшегося своего приема: отступал на шаг, а затем как бы в прыжке – правая нога выпадом вперед – наносил удар, оставляя рану глубиной с палец, никогда не ударяя по одному месту, а располагая полосы ровными рядами от плеч до крестца. И не потому, что безжалостен, а потому, что Мастером был Андрон, таких мало уже осталось.

Не помнил он случая за двенадцать лет службы, чтобы жалился над ответчиками: ни при графе Петре Андреевиче толстом – это в тайной канцелярии, а затем в преображенском приказе, ни в Канцелярии тайных Розыскных дел уже при Андрее Ивановиче Ушакове – храни его Господь, благодетеля. Пару годков назад уж как работали с Головиным Василием Дмитриевичем – и «три вечерни», чин по чину, соблюли, и «язык» кнута поначалу плашмя закрепили, а затем острием, так, что он – Андрон – почти всю кожу со спины горемычного снял, аж ребра его заголились, а потом угольки с пылом к открытым ранам прикладывали и, на сладкое, раскаленными иглами под ногтями прочистили. И кричал нечеловеческим голосом Димитрич, аки боров, заживо освежеванный, и обделал весь застенок, и молил пощадить, но не дрогнули у Андрона ни сердце, ни рука. Ежели дрогнули бы, то какой тогда он работник. Иль когда в самом начале своей службы Ваську Лося прекрепко пытали – 10 встрясок дали – мало, кто и 5-ти выдерживал – и 100 ударов кнутом, а Мастера знали, что один удар кнута снимет мышцы с костей скорее, чем 10 палочных ударов, и трижды на огонь поднимали – с четвертого огня понес повинную Васька – ничего, выдержал Андрон, и не потому, что Андрей Иванович пытливо поглядывал, не даст ли слабину молодой, а по своему долгу и тогдашнему рвению к службе – взялся за гуж… правда, один раз, когда жонку Марфу Долговую после десятикратной дыбы и жжения огнем закоптили в конец до смерти, когда запах горелого мяса забил ноздри, вот тогда у Андрона помутнение в голове вышло – закачался, чуть не упал. Слава Богу, Ушакова тогда не было, к Императрице был вызван по интимному делу. Так, ничего – дали чарку, полную можжевеловой, и – очухался. Больше такого не бывало. А вот нынче как-то сердце болезненно сдавило, как только этого капитан-поручика стали раскладывать. Видно, стареть Андрон стал, обмяк духом-то.

…Привезли этого мало́го из Синодальной Канцелярии, где он год просидел, и неясно из «Допросных пунктов» было, порченый ли капитан, аль свеженькой. Тогда Андрон кинул Прошке: «раскладывай». Ответчик лицом не изменился, испуганно, как другие, не закудахтал, не заголосил – глаз Андрона на нем и остановился. Прошка, радостно потряхивая золотыми кудрями, сдернул рубаху и, толкнув с недетской силой, разложил привезенного лицом вниз на пол. Андрон с полминуты продержал ладони по кисть в горячей воде, а потом быстрыми ласкающими движениями разгоряченных мокрых рук провел по спине капитана-поручика – кожа была белая нежная, нетронутая: ежели человек бывал на правеже, на спине обязательно выступали красные полосы. «Свеженький» – радостно определил Прошка-малолетка… С таким работать было интереснее: и проще – непытанные острее боли сочувствие давали, кричали истошнее, подлинную правду рекли без длинника , и труднее – не знали, к примеру, что вторая тряска вдвое больнее первой, а третью – мало кто вынесет, и что есть спицы, а ведь страшнее пытки не придумали, посему храбрились, гоголем держались… не обжегшись на молоке, на воду не дули…