Выбрать главу

Она, несомненно, уже думала, что это закончится также и для неё и что возобновлённая участь не будет ценнее прежней.

И в этот момент, когда, при моём упорстве обозревателя, почти творца, мне казалось, что я наблюдаю на их лицах исчезновение отчаяния, в атмосфере, ещё полной слов: «Это главное на свете», он простонал:

«А! это пустяки, это пустяки!»

Они были чужими друг другу, но их сопровождала одна и та же мысль.

… Пока она ещё целиком покоилась на нём, я увидел, как он, выворачивая шею, обращает свои взоры к стенным часам, к двери, к уходу. Потом, так как рот его любовницы был около его рта, он осторожно отодвинул своё лицо (я единственный это видел), слабо поморщившись от неудобства, почти отвращения: его слегка касалось дыхание, искажённое всеми поцелуями, только что вложенными в этот рот как в гроб.

Только теперь она изрекает своим бедным ртом ответ на то, что он сказал перед обладанием ею:

«Нет, ты не будешь меня любить всегда. Ты бросишь меня. Но, несмотря на это, я ни о чём не жалею и не буду жалеть. Когда, после нашего «мы», я вернусь к сильной грусти, которая больше меня не оставит на этот раз, я скажу себе: «У меня был любовник!» и я выйду на миг из моего бедственного положения.»

Он больше не хочет, не может больше ничего отвечать. Он бормочет:

«Почему ты во мне сомневаешься?…»

Но они поворачивают свои глаза к окну. Им страшно, им холодно. Они смотрят туда, в выемку между двумя домами, где смутный остаток сумерек уходит вдаль как гордый корабль.

Мне кажется, что окно, рядом с ними, выходит на сцену. Они созерцают его, бледное, огромное, рассеивающее всё вокруг себя. И после тошнотворного плотского напряжения и поганой краткости наслаждения, они пребывают подавленными, как перед видением, перед незапятнанной синевой и некровоточащим светом. Затем их взоры обращаются друг к другу.

«Смотри, мы находимся здесь, — сказала она, — глядя друг на друга как две бедные собаки, которыми мы и являемся.»

Руки разжимаются, ласки прекращаются и терпят крах, плоть ослабляется. Они отдаляются друг от друга. Одним движением его отбросило в сторону от дивана.

Сидя на стуле, с грустным лицом, с открытыми ногами, в небрежно натянутых брюках, он медленно тяжело дышит, весь осквернённый мёртвым и расхолаживающим наслаждением.

Его рот полуоткрыт, его лицо искажается, глазные впадины и челюсть резко очерчены. Можно сказать, что за несколько мгновений он похудел и что он похож на вечного скелета. Любое мучительное и тяжёлое усилие ему не под силу. Кажется, что он кричит и остаётся немым среди праха этого вечера.

И оба вместе наконец похожи друг на друга в этих обстоятельствах, как своим убожеством, так и своим человеческим образом!

… Я их больше не вижу в темноте. Они в ней наконец утонули. Мне даже удивительно, что я до сих пор их видел. Нужно было, чтобы бурный пыл их тел и их душ направлял на эту пару своего рода свет.

*

Где же Бог, где же Бог? Почему он не вмешивается в ужасный и регулярный кризис? Почему он не мешает посредством чуда тому ужасающему чуду, с помощью которого то, чему поклоняются, внезапно или медленно становится невидимым? Почему он не предохраняет человека от безмятежного низведения в траур всех его мечтаний, а также от невзгод этого сладострастия, которое расцветает из его плоти и падает на него как плевок?

Меня особенно приводит в ужас непреодолимое отступление плоти, может быть потому, что я такой же мужчина, как вот этот, как другие, может быть потому, что существующее скотское и неистовое сильнее захватывает моё внимание в этот момент.

«Это главное! Это пустяки!» Эхо этих двух возгласов раздаётся в моих ушах. Эти два возгласа, которые были не выкрикнуты, но изречены совсем тихим голосом, едва различимым, кто назовёт их значимость и расстояние, которое их разделяет?

Кто это назовёт; в особенности кто это узнает? Нужно находиться, как я, над человечеством, нужно находиться одновременно среди существующих и отъединённым от них, чтобы видеть, как улыбка превращается в агонию, радость становится пресыщением, а объятие распадается. Ибо, когда живут обычной жизнью, этого не видят и ничего об этом не знают; слепо движутся от одной крайности к другой. Тот, кто издал эти два возгласа, слышимые мной: «главное! пустяки!», забыл первый из них, когда его завлёк второй.

Кто это назовёт! Мне хотелось бы, чтобы это было сказано, Не следовало бы словам, приличиям, вековому навыку таланта и гениальности останавливаться на пороге этих описаний, как будто это им было запрещено. Нужно говорить об этом в поэме, в шедевре, говорить об этом по существу, до самого низменного, когда это будет делаться только для того, чтобы показать созидающую силу наших надежд, наших чаяний, которые, в самый блистательный их момент, преображают мир, переворачивают действительность.