Выбрать главу

– Да, – с улыбкой соглашаюсь я, – и самое интересное, что в эти два месяца все вдруг сразу станут равны: и Буш, и Путин, и Бил Гейтс, и йог какой-нибудь в гималайской пещере, и бомж с Курского вокзала, и я, и ты. Представляешь?

Анна смеется, качнув рукой с сигаретой, с которой все не сыпется пепел.

– Да! Наконец-то осуществится лозунг: свобода, равенство, братство. Все обессмыслится, причем абсолютно для всех.

– Ну, не для всех. Ведь на свете есть люди, сошедшие с ума еще до конца света. Они-то ничего не поймут. Просто умрут в лечебницах от холода.

– Точно, – Анна кладет почти сгоревший окурок в ложбинку пепельницы. Окурок длинный, пепел только сейчас с него падает. Я всегда поражался способности Анны совершать в пьяном состоянии эти тончайшие жесты: иметь растрепанную, но элегантную прядь волос на лбу, красиво скрещивать ноги, не ронять с сигареты пепел.

– Да, – говорит она, глубже поджимая под себя ноги и опираясь холодным ухом о мое плечо, – хорошо бы стать в последние пару месяцев жизни сумасшедшим.

– Или достать тонну травы и курить ее.

– Думаешь, поможет? – Анна насмешливо, с материнским взглядом, гладит меня рукой по растрепанным влажным волосам.

Я не собираюсь ей отвечать. При мысли о том, что солнце может погаснуть, мне хочется реального подтверждения, что я еще жив. Ей бы тоже этого хотелось, – я чувствую, как она шевельнулась, пытаясь встать, чтобы уйти. В сущности, бегство ведь тоже есть способ остаться живым. Но я удерживаю ее – одной рукой за плечо, пальцы второй руки засовываю между ее колен. Совсем слабо, но она сопротивляется. Запрокидываю ее голову – Анна, выдохнув сквозь ноздри, словно смирившись с чем-то непреодолимым, закрывает глаза – и я насильно целую ее в губы. Несколько мгновений чувствую, что она медлит с решением: остаться или уйти. Ее губы едва отвечают мне встречным движением. Бывшим любовникам всегда тяжело спать друг с другом – ведь совершенно ясно, что этот путь ведет в никуда. Но что поделаешь. Мы у меня дома, пьяные, в темноте, мои пальцы касаются ее затянутого в ткань лобка, и губы ее тесно прижаты к моим.

– Представь, что солнце погасло и наступает конец света, – говорю я тихо и с закрытыми глазами, – и сейчас начинается первый месяц из отпущенных двух…

Задираю вверх ее черную офисную юбку, достаточно короткую, чтобы сразу обнажились молочно-белые ягодицы – колготки из-за жары она сбросила, едва войдя в мою квартиру. Одной рукой придерживаю Анну за грудь, другой расстегиваю молнию на джинсах. Как всегда, я возбужден наполовину. Оттягиваю в сторону полоску ее трусов и сразу вхожу в нее. Десять, пятнадцать движений – и наливаюсь силой у нее внутри. Анна начинает постанывать. Быстро, стремительно наступают несколько секунд оргазма. Мир серебрится и темнеет, будто в момент затмения. Сексуальное наслаждение и есть затмение – затмение личности.

Иногда, в моменты сильнейшего оргазма – особенно раньше, когда я спал с любимыми женщинами, я переставал быть атеистом. Почему? Да потому что трудно представить, что такое гениальное творение, как оргазм, возникло из ничего, из хаоса, из каких-то случайных космических молекул.

Но сегодняшнее наслаждение не показалось мне божественным. Я просто кончил – дернулся, будто от легкого удара тока и выплеснул молочно-белую кляксу на ее ягодицы. Было тоскливо, словно меня бросили и ушли. Лежа подо мной, Анна тихо подрагивала. Я наклонился к ней: «Ты что же там, плачешь?» Она не ответила, не повернула головы. Но я увидел в темноте среди рассыпанных на подушке волос часть ее влажно блеснувшей щеки.

Секс, как говорил мой друг Сид, всегда немного трагичен.

Через пять минут мы уже молчали с ней о какой-то чепухе и допивали оставшийся «Хенесси». За стеной включили Вивальди. Время года – зима.

Новые христиане

Жизнь разделена на классы, о которых я, мое поколение и поколение моих родителей знали раньше только по книгам и фильмам. И думали, что подобное разделение нас никогда не коснется, и останется, в лучшем случае, мечтой об интересной жизни, какая была, как нам казалось, на Западе. Большинство населения Советского Союза, получившее наконец в девяностых четкое и прочное разделение на классы, статусы и сословия, до сих пор упорно не хочет признавать, что это разделение произошло. Те из нас, кто бедны, но образованны и умны, считают унизительным для себя признать, что никогда не станут настолько богатыми, чтобы забыть о ежедневном страхе нищеты.

Примерно к тридцати пяти годам я вдруг с бесшумным наплывом ужаса осознал, что, скорее всего, я никогда не стану обеспеченным по западным меркам представителем «middle class» – то есть не буду летать на комфортных лайнерах куда хочу и когда хочу, не смогу останавливаться в хороших отелях разных городов, не смогу, если захочется просто неплохо пообедать, зайти в средний руки ресторан, не думая о расходах. Я не буду жить, как «белый человек» – вот что ужасало меня. О том, что большинство населения земного шара живет так же скверно и даже намного хуже, я не хотел и думать.