Выбрать главу

Отчего это произошло, никто не знал. Все три инженера, которые были с Игорем Сергеевичем на установке, пока еще находились на полигоне, завлаб тоже был там, работала комиссия, а здесь, в Москве, царили запустение и дофенизм.

Через неделю вернулся завлаб и все соратники Игоря Сергеевича: Гаврилов, Горбов и Тарасенко. Комиссия теперь работала в самом институте, и по настроению сотрудников было видно, что особой радости это никому не доставляет. Даже академики, а их, кроме директора, было еще человека три, ходили сами не свои. Потом вдруг как-то все повеселели, посвежели и, похоже, стали отходить. Даже наш завлаб вроде очухался. Потом закипела работа: начали срочно демонтировать установку в подвале. ЭВМ забрали в институтский ВЦ, программы, магнитные ленты и почти всю документацию реквизировала комиссия.

Я теперь, в последние дни перед призывом, работал наверху, на этаже, мыл посуду или измерял pH-метром водородный показатель водных растворов. Зачем, почему — не спрашивал, да мне никто и не объяснял. В основном все опять пришло в норму; только те трое, что вернулись с полигона, выделялись из общей массы. Они то и дело ходили на заседания комиссии, писали какие-то отчеты, справки, докладные, но при этом было ясно, что они явно не в себе. Старший инженер Горбов раньше никогда не курил, а теперь бегал в курилку даже чаще, чем я. В курилке говорили о футболе, о книгах, о политике, но он, хотя был мастер рассказывать, сидел и помалкивал. Он так молчал, что и другим при нем говорить не хотелось. Как он зайдет — все умолкают. Мэнээс Гаврилов, здоровенный мужик, регбист, который раньше хохотал гомерически, после полигона согнулся, стал ходить тяжелым шагом, бессмысленно глядя по сторонам. Еще один, Тарасенко, сразу по возвращении оттуда выиграл в лотерею «Жигули» — дело неслыханное, сенсация! Но куда большую сенсацию вызвало то, что он этот билет ни с того ни с сего отдал уборщице тете Дусе. Просто как бумажку. Ту чуть инфаркт не хватил. А Тарасенко так спокойненько сказал: «Хотите — выкиньте, хотите — возьмите. Мне он не нужен». Представляете? Вот до чего дошел!

Как-то я оказался в курилке одновременно со всеми тремя. На меня они поначалу не обращали внимания, продолжали свой разговор вполголоса, но со злыми лицами.

— Почему закроют? — спросил Горбов, тиская в зубах «беломорину». Это были первые слова разговора, которые я услышал.

— Потому что при таком ЧП всегда так делают… — отвечал Гаврилов, ковыряя спичкой под ногтями. — В лучшем случае — приостановят. Зададут работу теоретикам, а нас переведут…

— Или сократят, — уныло пробормотал Тарасенко.

— А Михалыч ничего не сможет? — с надеждой спросил Горбов.

— Михалыч рад, что получил выговорешник. Тут минимум строгач висел, а по максимуму… В общем, он уже сейчас готов закрыть тему и намертво забыть, что она была. И вообще — все забыть.

— А Петров?

— Петров тоже на волоске. Ему уже работу в Президиуме подыскали.

— Так что, заявление надо писать? Так, что ли? — недоуменно спросил Горбов. — Корзинкин ржать будет! Он по собственному, и мы — по собственному, хорошо!

— Только он себе работенку подыскал — триста, и не бей лежачего! А мы куда? Если ставки сократят — побегаем…

— Завидую я молодому… — повернулся Горбов ко мне. — Служить пойдет. Мне бы его восемнадцать, я б еще раз послужил. Вот жизнь была! Подымут, накормят, оденут, на снарядах накачают, на кроссе протрясут… И ничего, никаких мыслей… Ни диссертации, что псу под хвост ушла, ни трех заявок, которые с черным углом вернулись.

— Заявки, диссеры… — процедил Гаврилов. — Чего вспоминаем? А Игоря нет… Башка пропала, Боря. Мы все так — рабсила науки, слесаря с высшим образованием, а он — башка. Гений… Ни хрена мы без него не стоим. Чего мы за себя переживаем? В Союзе живем, не в Штатах, безработных нет…

— У них безработный больше твоего получает, — проворчал Тарасенко.

— Это он без этой темы не мог — он ее родил, тянул сколько мог, делал дело. А мы — диссеры, заявки. Уйдем в любое НИИ, на производство, свои полтораста-двести всегда найдем.

— Если б мне в свое время математику как следует выучить! — вздохнул Горбов. — Я бы, может, попробовал бы разобраться… А то я, кроме избранных мест из Привалова и Фихтенгольца, ничего не соображаю…

— Зато историю КПСС от корки до корки вызубрил… — поддакнул Гаврилов.

— Кроме математики, для теоретика еще кое-что треба, — нахмурился Тарасенко, — интуиция, нестандартное мышление. А у нас — стандарт. От и до…

— Что эти теории… Игорь вон и сам уже сомневался…

— Интеллектуалу положено сомневаться. — Горбов рассеянно мотнул головой.

— На коллоквиуме в июле он что-то в себе держал, только не сказал…

— Ясно, что держал, — хмыкнул Гаврилов, — энергетическую неувязку.

— Здрасте! — поджал губы Тарасенко. — Неужели?

— Я уже прикидывал, — сказал Гаврилов, выуживая из штанов листок бумаги,

— эта гадость идет с выделением энергии…

— Ты где-нибудь плюс с минусом перепутал, — кисло усмехнулся Горбов, -

так бывает. У нас в институте один мужик из атомной бомбы таким способомсуперхолодильник сделал и два балла на экзамене слопал.

— Вот, погляди, может, найдешь, где я наврал…

— Да чего там глядеть… Возьми учебник по термодинамике, погляди, освежи в памяти…

— Про регенерационное поле там тоже написано? И про время со знаком минус?

— Ну, хрен с тобой, гляну… — Тарасенко закурил новую «Астру» и пробежал по листку острием карандаша. Через пять минут он зло хмыкнул и подчеркнул карандашом какую-то закорючку.

— На! Вот тебе твой минус, который у тебя был плюсом…

— Неужели? — У Гаврилова аж ухо покраснело. Он навис глыбой над малогабаритным Тарасенко и шумно вздохнул: — Да…

— Я уж сам чуть было не поверил, — сказал с досадой Тарасенко, будто не нашел чужую ошибку, а сам напортачил.

— Без толку все это, — уныло буркнул Горбов, — надо заявление писать…

Он поднялся и пошел к выходу. За ним двинулись и остальные… Я вдруг ощутил злую и тяжкую тоску. Было б из чего, так, наверно, застрелился бы. Я понял, что на моих глазах происходит страшное и неотвратимое событие: гибель несостоявшейся науки, поражение мысли в борьбе с неведомым, предательство погибшего товарища… Нет, ни черта я тогда не понял. Это сейчас, досыта накормленный чернухой с экрана и газетных полос, знающий, сколько открытий и изобретений полегло в неравной борьбе с СИСТЕМОЙ, я понимаю это. А тогда я никак понять не мог, отчего стало так тошно на душе…

ШАГОМ МАРШ!

И вот наступил тот день, когда я должен был поменять профессию, место работы, место жительства, меню завтрака, обеда и ужина, одежду, обувь, привычки, способы отдыха и развлечения, а кроме того, весь распорядок дня. Такой поворот бывает с человеком, когда он уходит в армию…

…Был уже ноябрь, улицы, заляпанные коричневым от песка полурастаявшим снегом, продутые сырым ветром, провожали меня. Я шел по знакомой улице со стареньким, еще пионерлагерским рюкзачком, сопровождаемый мамулькой и паханом. Все мои сверстники, кого не открестили от службы, уже ушли. Я провожал их одного за другим, а сам оставался дома — не спешила Родина-мать в лице райвоенкомата. И уже появилась у мамульки какая-то надежда, что не призовут меня в этом году, что я побуду хотя бы полгода, а там, глядишь, в институт — и вообще не призовут… Мамулька у меня была паникершей. Уж очень за меня боялась. И было чего бояться тогда… Впрочем, теперь матери боятся не меньше. Но теперь, по крайней мере, все гласно. А тогда цинки с ребятами прилетали втихаря, будто убиты они были, не делая честно свое воинское дело, а совершив какое-то преступление…

Ехали мы на сборный пункт обычным рейсовым автобусом. В тот ранний час он был полон — ехали такие же, как я, призывники, ну и «сопровождающие лица» — родители и приятели. Было весело, даже слишком. Особенно выделялся поддатый бугай типа «семь на восемь»; обхватив лапищей свою миниатюрную бабушку, он горько рыдал, бормоча: