— Да, сударыня, я. Видите ли, человеческая память несовершенна, я писал его спустя несколько дней после смерти вашего супруга, на бегу, между вызовами. Допускаю, что формулировка вышла несколько… небрежной. Я, безусловно, не утверждал категорически.
— Позвольте, — вдова сделала шаг вперед. — Господин председатель, я прошу огласить выписку из регистрационного журнала господина доктора.
Судья посмотрел на секретаря. Тот зашелестел бумагами, потом откашлялся и зачитал:
— 'Одиннадцатое марта сего 1888 года. Посещение больного Ведерникова И. Т. в 10 часов утра. Состояние критическое. Сознание спутанное, больной не ориентируется во времени, заговаривается…
В зале повисла мертвая тишина. Репортер заскрипел карандашом так, что на него зашикали с последних скамей. Кузнецов шумно засопел и потянулся к графину с водой, но тот был пуст.
— Как же так, Николай Степанович? В день, когда якобы составлялась та самая расписка, вы записали в журнал, что мой муж «не узнает жену», «сознание спутанное» и «на вопросы отвечает невпопад». А спустя несколько дней, «на бегу», вы уже допускаете, что он был в здравом уме и понимал значение своих действий? Где же правда? В журнале, который вы писали в тот же день, ещё не зная, что случится тяжба, или в вашем позднейшем показании?
Доктор развел руками.
— Сударыня… господа судьи… Я лекарь, а не юрист. В тот момент, когда меня попросили дать бумагу для господина Кузнецова, я рассудил: больной действительно мог изредка приходить в себя, и я не могу исключить этого полностью. Я написал: «мог находиться». Это было, так сказать, допущение из осторожности. Но журнал… журнал фиксирует то, что я видел непосредственно. Противоречие есть, признаю. Не следовало мне писать то показание в такой спешке.
Вдова повернулась к судейскому столу.
— Ваше высокородие, — начала она, и тут в ее глазах мелькнула неуверенность. Она бросила взгляд на меня. Я снова незаметно ей кивнул. Она глубоко вдохнула и продолжила. — Прошу суд при оценке письменного удостоверения господина Лебедева учесть, что оно прямо противоречит его подневной записи сделанной в день посещения больного.
Кузнецов вскочил было с места, но председатель предостерегающе поднял руку:
— Господин Кузнецов, вы получите слово для возражений в надлежащем порядке. Сядьте.
Затем председатель обернулся к членам суда. Те зашептались, прикрывая рты ладонями. Молодой судья, что сидел справа, согласно кивнул старшему. Тот, в свою очередь, наклонился к председателю и что-то коротко проговорил. Председатель снял пенсне и объявил:
— Суд постановил приобщить оглашенную выписку к делу. Выявленное противоречие занести в протокол. Оценка письменного удостоверения господина Лебедева будет дана судом при постановлении решения.
Он кивнул секретарю, и тот, обмакнув перо, принялся быстро записывать. Вдова медленно перекрестилась и опустилась на своё место.
— Господин Лебедев, — председатель снова обратился к доктору, — суд напоминает вам о присяге. Желаете ли вы дополнить или уточнить ваши устные показания с учетом только что оглашенной записи?
Доктор тяжело вздохнул и поправил сюртук. Было видно, что ему совестно.
— Могу лишь повторить, господин председатель: в присутствии моем больной находился в состоянии, которое я, как врач, не могу счесть позволяющим совершать сделки с ясным сознанием. А те свои слова… на бумаге… готов взять обратно. Поторопился, каюсь.
— Благодарю. Свидетель свободен. Пристав, пригласите следующего.
Доктора Лебедева сменил отец Василий, который с момента нашей встречи как будто еще больше усох. На вопрос о состоянии Ведерникова он отвечал предсказуемо уклончиво и обтекаемо. Но на вопросах о «глухой исповеди» ему пришлось говорить прямо.
Аптекарь на месте свидетеля был раздраженным, заявил, что ничего не помнит. Мол, смотрите записи в журнале, у вас же есть, для чего занятых людей от дела отрывать.
Зато Митька выступил практически звездно. Сначала стеснялся, а потом принялся разыгрывать чуть ли не театральную пьесу о том, как он в ночи мчался с лекарствами во второй раз.
Но его показания суд заслушал без присяги, так что внезапно проснувшийся артистизм ничего не испортил, даже в какой-то мере наоборот. Зрители на его ответах хихикали, судье даже пару раз пришлось применить свой колокольчик, призывая к тишине.
После того как Митька покинул свидетельское место, председатель перебрал бумаги и объявил:
— Суд переходит к допросу свидетелей, заявленных ответчиком. В списке значится приказчик совместного торгового предприятия покойного Ведерникова и господина Кузнецова — мещанин Тихон Савельевич Дулин. Пристав, пригласите свидетеля Дулина.
Пристав стукнул жезлом, объявил следующего свидетеля и открыл дверь. На пороге показался наш старый знакомец, тот самый, который и суетился вокруг склада, когда товар вывозили, и когда вывеску на лавке пытались заменить.
Лицо его выражало одновременно почтительность и какую-то увертливую готовность услужить. Пахло от него мятной жвачкой, которой он, видимо, пытался перебить въевшийся запах бакалейного товара. Он истово перекрестился на образ, поклонился судьям в пояс, потом обернулся к Кузнецову и отвесил еще один поклон, уже тому лично.
Председатель слегка нахмурился, но смолчал.
Пристав поднес Евангелие. Приказчик, прижав к груди картуз, который он держал в руке, звонко, почти по-дьячковски, отчеканил слова присяги. Было заметно, что он старается говорить правильно, «по-благородному», но волжский окающий говор то и дело прорывался сквозь его старания.
— Свидетель, — председатель заглянул в бумаги, — вы утверждаете, что присутствовали при составлении и подписании покойным Ведерниковым спорной расписки на имя господина Кузнецова?
— Так точно, ваше высокоблагородие. Своими глазами видел, — Дулин вытянулся, рука его дернулась, чтобы перекреститься, но в последний момент он передумал и убрал руку за спину.
— Изложите суду обстоятельства.
Приказчик шумно вздохнул, переложил картуз из одной руки в другую и начал, явно повторяя заученный рассказ:
— Дело было, стало быть, одиннадцатого марта, поутру. Господин Кузнецов позвал меня к себе и говорит: «Тихон, поедем со мной к Ивану Трофимовичу. Дело важное». Мы поехали в дом Ведерниковых. Нас провели прямо в спальню к Ивану Трофимовичу. Он лежал в постели, но вид имел бодрый. Поздоровался со мной за руку, спросил: «Как там лавка?» Я доложил. Потом господин Кузнецов показал ему бумагу — вот эту самую расписку — и говорит: «Иван Трофимович, прочти и подпиши, как договаривались». Иван Трофимович взял бумагу, сам, своими руками, развернул, прочел, кивнул и говорит: «Все верно. Подай перо». Ему подали чернильницу и перо, он своей рукой, твердо, вывел подпись. Даже, помню, чернила чуть капнули, и он промокнул промокашкой. Я стоял тут же, у изножья кровати, и всё видел. Был он при полной памяти и в ясном рассудке. Никакого помутнения.
Кузнецов, слушая этот рассказ, удовлетворенно кивал и поглаживал бороду. Он бросил торжествующий взгляд на вдову.
— Хорошо, — председатель сделал пометку. — Господин Кузнецов, вы как ответчик имеете право первым задать вопросы своему свидетелю. Желаете ли что-либо уточнить?
Кузнецов поднялся.
— Скажи, Тихон, — начал он, — ты хорошо разглядел подпись? Точно ли Иван Трофимович сам писал? Может, рука у него дрожала?
— Никак нет, Константин Егорыч, — бойко ответил приказчик. — Рука была твёрдая. Как есть, его почерк. Я этот почерк дюжину раз видал, когда он векселя подписывал и фактуры. Всё точнехонько.
— И он при тебе подтвердил, что согласен с содержанием расписки?
— Именно так и подтвердил. Сказал: «Всё верно, по-божески». И вам руку пожал.
— Благодарю, — Кузнецов сел, чрезвычайно довольный.
Председатель обратился к вдове:
— Сударыня, ваша очередь. Прошу.
Лицо вдовы закамнело. Пальцы сжали платко так сильно, что костяшки побелели. Но это был уже не страх, как в начале, а ярость.