Глава четырнадцатая
В шесть часов вечера перед войной
Тут в моих и без того обрывочных воспоминаниях -- досадный провал, какие случаются разве что с крупного перепоя или когда шарахнешься затылком об мостовую. Опомнился я уже у Смольного собора, уже вне строя танцующих государственную мазурку, весь какой-то безжалостно растерзанный, с распухшими, как говяжьи сардельки губами, без часов. И только-то я пришел в себя, как тотчас же впал в новый транс, потому как творившееся вокруг было выше моего, тюхинского, разумения. Схлопотавший пулю Померанец как ни в чем ни бывало дискутировал со стоявшим на карнизе дома самоубийцей. И ведь что характерно -- карниз был тот самый, с которого я спрыгивал в детстве, издавая предосудительные по нынешним временам возгласы. -- Значит, так вы ставите вопрос, -- вился смертостойкий недобиток. -- Значит, вы утверждаете, гражданин... -- фамилию я толком не расслышал -- то ли Крякутный, то ли Рекрутской, -- вы утверждаете, что человек создан для счастья, как... -- И опять же -- не так! -- донеслось сверху. -- Для умственно неполноценных повторяю еще раз: человек создан для полета, как чайка Джонатан для человечности!.. Понял, придурок? -- Та-ак... Значит, такая вот постановочка: человек по имени Натан... Что значит -- опять?! Я, милейший, при исполнении, а вот вы-то кто? Как-как вы говорите? Чайник?.. -- Человеко-чайка, -- с трудом сдержавшись, повторил безумец. -- А аргументы?.. Ах, и это имеется! Тогда не тяните -- выкладывайте!.. Суицидал выложил из карманов пижамы мелкие доказательства своего более чем сомнительного существования: пачку сухих горчичников, золотую звезду Героя, личное оружие, предсмертную записку. Избавившись от лишней тяжести, Крякутный-Рекрутской перекрестился и раскрылил руки, как ныряльщик. -- Сейчас полечу! -- во всеуслышанье заявил он. -- Лети, летальный! -- махнул рукой пугающе живучий лектор по распространению. И смельчак полетел. Тело его тенью промелькнуло сверху вниз и хрястнулось об брусчатку. Ух! -- восторженно вскрикнули отпрянувшие свидетели. -- Кто следующий? -- обтирая платочком рукав, вопросил Померанец. Образовалась живая очередь. Один за другим сделали попытки Иванов, Петров и Сидоров. Вслед за ними под веселый смех зрителей на карнизе возник некто Рабинович. Этот полетел почему-то не вниз как все нормальные русские люди, а куда-то вбок и в сторону, как мне показалось, -- в сторону Ближнего Востока. Все, кто мог, повыхватывали пистолеты. Началась азартная пальба, но уже в белый свет, как в копеечку. Безродный космополит, по-собачьи загребая воздух руками, успел улететь в свои чертовы палестины. Я стоял, задрав голову в немыслимо синее, как на рисунке больного ребенка, небо. Ослепительно сияли кресты. Давным-давно, когда все еще верили во что-то, над ними кружили голуби. Белые Скочины турманы. Вспархивали и камнем падали, и снова, трепеща крыльями, взлетали в такую высотень, что даже тюбетейка, Господи, падала с головы. Скоча махал жердиной с розовой тряпочкой на конце, а мы свистели, свистели, как полоумные... И я засунул два пальца в рот, и хотел свистнуть. И не получилось. Только вытошнило. -- Поздравляю вас, Тюхин! -- сказала Захарина Гидасповна из Смольного. -Подобной реакции отторжения можно только позавидовать, не правда ли, Ссан Ссаныч, -- обратилась она к державшему ее под руку заместителю. Ссан Ссаныч, замещавший в то время Захарине Гидасповне мужа, крепко пожал мою мужественную, как он выразился, руку и посетовал на то, что ему лично отторгать решительно нечего. "Но вот то обстоятельство, -- сказал он, -- что вы, Тюхин, почему-то стоите опять в самом хвосте очереди, и это несмотря на героизм, проявленный под Кингисеппом, а также личное знакомство и даже любовь дорогой Идеи Марксжновны, вот это, Тюхин, не может не вызвать самого решительного протеста с нашей стороны". А когда они оба заметили вдруг, что жизнь, как это ни странно -- идет, а часов у меня на руке -- замечу попутно, снятых профурой Даздрапермой -- нет, она -- Захарина Гидасповна -- вынула из сумочки золотые карманные котлы знаменитой швейцарской фирмы "Мозер" и под аплодисменты вручила мне их с пожеланием дальнейших подвигов и успехов. Я открыл крышку и обмер. И вовсе не потому, что на крышке имела место изящная, с вензелями гравировочка: "В. Тюхину-Эмскому -- поэту и певцу от благодарной Партии" -- нет, совсем не поэтому. Хотя и это -- сами понимаете! Но время, время, которое было на циферблате -- 6 часов 01 минуты -- оно заставило меня, заполошенно всплеснув руками, броситься к условленному месту и только споткнувшись об лежавшего ничком Померанца -- на этот раз шальная пуля попала ему прямо в сердце -только упав и снова взглянув на часы, я сообразил, что паника несколько преждевременна -- стрелочка, хоть и бежала вприпрыжку, но совсем в другую сторону, нежели на "роллексах", а следовательно -- я успевал как раз вовремя. Чика-в-чику, как говорили в нашем дворе... ...И когда я на цирлах, как шестерка, бля, подошел к заколоченной крест-накрест двери деревянного сарайчика и, обмирая, потянулся к ручке, он вдруг отчетливо, будто стоял за спиной, сказал: "Эх, Тюха-Витюха, давай, что ли, закурим, Витюха!". И я даже, знаете, оглянулся, хотя, конечно же, знал, что этого не может быть, что его нет, что это мне мерещится -- я огляделся по сторонам, -мало ли, -- и ничего подозрительного не обнаружил, и только тогда -- шепотом, правда, чуть слышно, но ведь вслух же, вслух! -- ответил ему: "Не курю, дядя Минтемир". "Поди, и не пьешь, секим башка?" -- засмеялся он. А мне было не до смеха, я вздохнул и сказал: "Теперь и не пью...". "Совсем яман, -- покачал головой Рустемов отец-дворник Гайнутдинов. -- Плохо, -- сказал он, -- ладно хоть помнишь, не забыл..." И знаете, у меня аж сердце захолонуло. "Да разве ж такое забывается, дядя Минтемир?!" -- прошептал я. Господи, как сейчас помню вытаращенные Совушкины глазищи: "Не, пацаны, честное сталинское! Я это, я открыл окошко впустить Кузю, а оно как раз крадется -темное такое и в зимней шапке. Ну, короче, подошло к Рустемову сарайчику, а он как заорет!.. Кто-кто -- Кузя, кот мой... А он, ну призрак который, вот так вот замер и стоит... Короче, стоял-стоял, а потом моргнул, гляжу -- а его уже нет. Как растворился!" "Может, в сарай вошел?" -- предположил я. "Чудик, там же дверь вот такенскими гвоздьми заколочена! Это оно сквозь стенку просочилось... Ну кто-кто -- привидение!.." Короче, мы пошли с ним на задний двор, к сараям, и для отвода глаз затеяли игру в маялку. Но дверь действительно оказалась забитой, а потом -- какие еще там призраки -- в сорок девятом-то году!.. И вот однажды вечером, когда стемнело, мы втроем -- Скоча, Совушка и я (Рустема не было, ему резали грыжу), мы шли мимо сарайчика и вдруг там, за дверью, заколоченной крест-накрест, увидели свет. В дырочке от выпавшего сучка. И ведь это я, малолетний Пронин, заглянул в нее и чуть не обделался от страха, потому что за столом, освещенным свечным огарком, сидело никакое не привидение, а самый настоящий шпион -- в зимней шапке -- это в августе-то! -- и в валенках! И хотя этот тип сидел спиной к дверям, Совушка разглядел-таки, что правый потайной его карман подозрительно оттопыривался. "Да там же у него, гада, парабеллум!" -- побледнев, догадался он. И мы переглянулись, мы молча посмотрели друг на друга и вдруг... побежали. Только не домой, в теплые постельки, а к ближайшему телефону-автомату, на улицу Воинова. Потом мы стояли у парадняка, а он шел под конвоем, с поднятыми вверх руками -наш дворник Минтемир, Рустемов отец, который еще весной, то ли уехал в Казань, как говорил нам Рустем, то ли заболел открытой формой туберкулеза и лег в больницу Боткина, как утверждала Рустемова бабушка. И когда они посадили его в "эмочку", товарищ старш