Выбрать главу
как спелая шелковица. Дождины были сладкие, пачкучие. Ни с того, ни с сего я вдруг свистнул в два пальца и побежал -- вприпрыжку, как за железным обручем! И когда за банными акациями сначала робко сверкнуло, словно улыбнулось, а потом, как женщина в халатике, -- ах! -- и открылось -- да такое солнечное, такое манящее, что слезы хлынули из глаз, -- оно, море -- и я задохнулся, и ноги вмиг отяжелели -- минуточку, минуточку! нельзя же так, сразу! -- я схватился за грудь, как пулей пронзенный предчувствием, что больше никогда в жизни уже не свидимся, я схватился за то место, где деревянная кукушечка снесла яичко, и со стоном опустился на траву, на июльскую, шелудивую, в двух шагах от Банного спуска, у самого обрыва... Море, теплое, тихое праморе моего пришествия в мир хлюпало волнами внизу. И были ступеньки из плитняка, и Горбатый Камень, с которого я впервые нырнул солдатиком, и одинокий парус, и, разумеется, чайки, одну из которых звали Крякутный-Рекрутской. Все было на месте, даже перевернутый, с дырой в днище баркас, через нее-то я однажды и вылез, как выродился по второму разу: "Мама, мама, я стихи сочинил!.." Все было, как тогда, в солнечном сталинском детстве, только вот само синее море, оказалось вовсе не синим. И не голубым. И даже не мраморно-зеленым. Море, открывшееся моему изумленному взору, было розовым на цвет, таким розовым, что я испуганно схватился за глаза -- Господи, да уж не в очках ли я?! Очков, разумеется, не оказалось -- их сшибло в момент самодезинтеграции Папы Марксэна, так что, когда, брякая ведерком, возник дусик с удочками, я имел моральные основания на такой, по меньшей мере -- идиотский вопрос: -- Это как это? -- Ась, -- приложив ладонь к уху, осклабился дед. -- Это что, спрашиваю, за море? Черное? -- А то какое же! -- просиял старый афганец. -- Оно и есть -- Ордена Нерушимого Братства Народов нелюдимое наше Червонное море! -- Так какое же оно червонное, когда -- розовое? -- А стало быть, не дошло еще до кондиции, анчоус ты мой в томатном соусе! Ну что ж -- розовое так розовое, -- смирился я, -- благо хоть наше... А тем временем, как-то без всякого перехода, разом -- смерклось. Со свистом и гиканьем вздыбила передо мною черного коня -- черная же, с черным штандартом анархо-синдикалистов в руке -- Иродиада Бляхина. -- Тюхи-ин! Началось! -- вскричала она. -- Еду Зловредия брать! -- Какого еще Лаврентия? -- не понял я. -- С какой целью? -- Экий ты! -- осерчала она. -- Да Падловича! Да замуж!.. Я долго махал ей вслед рукой. А когда она проскакала обратно вся красная, окровавленная, и началось утро, я пошел на Шарашкину горку. Как и следовало ожидать, за сорок с лишком лет рынок моего детства претерпел и подвергся. Немалым, в частности, откровением для меня явился тот факт, что он -- прежде называвшийся Шарашкиным -- заговорил вдруг по-французски. Со всех концов так и слышалось: пардон, мерси, бонжур, шерше ля фам... Изменился к лучшему и ассортимент. Вместо пресловутой хамсы и макухи на лотках громоздились горы экзотической всячины: омары, кальмары, джинсы, кожаные куртки, сигареты, марихуана стаканами, тампоны Тампакс, шампунь Вошь энд Проктер, гранаты -- Ф-1 и РГД и прочее, прочее. Пьяненький с утра пораньше букинист торговал моей "Химериадой". "Бычки! Бычки!" -- базланила торговавшая окурками местная мадам Стороженко. И вообще -- при ближайшем рассмотрении Шарашкин рынок оказался вдруг самым что ни на есть марсельским. Сразу за торговыми рядами, похотливо похлюпывая, покачивались прогулочные яхты чеченских миллионеров. Крикливая толпа пестрела гризетками и кокотками. Формалинчиком и не пахло. Напротив -- пахло о'де колоном и чем-то еще, навеки памятным, чем были пропитаны розовенькие салфеточки, которыми воспользовалась одна моя марсельская знакомая. Случайная, разумеется. На прощанье я ей сказал: "Ты это, ты хоть адресочек дай, на всякий случай..." Куда там! Вжикнула молнией, хохотнула, фукнула в лицо колумбийской "беломоринкой" -- о-ля-ля, Виктор! И вот я разжмуриваюсь, а она, шалашовка, опять поправляет как ни в чем ни бывало свои кружевные чулочки. "Вот так встреча!" -- говорю я, хлопая ее по тощей заднице. И она подскакивает, как ошпаренная, хлопает бесстыжими своими глазищами: "Уот даз ит мин?!" Как будто ничего такого между нами и не было. Будто это и не я вовсе прямо из родного аэропорта рванул к знакомому врачу проверяться!.. Я смотрю ей прямо в переносицу, в лоб и эта курвочка наконец-то не выдерживает, дает слабину, искажается растерянной улыбочкой: о-ля-ля! Ага, проняло-таки! Узнала, мочалка нечесанная!.. Что-что?! Сколько-сколько?! Сто франков? Пардон-мерси, мадмуазель! Экскузе, как говорится, муа! Мы уже однажды получили свое удовольствие... А если б вы знали, как я обрадовался, когда увидал этого хмыря с лотком на лямке. Опять живого, опять целого и невредимого. -- Здорово, покойничек! -- радостно воскликнул я. Глаза у Померанца воровато забегали: -- Так вы, значит, вопрос ставите -- покойничек... А аргументы есть? Ах, нету! Тогда какой же вы гуманист после этого?! -- Что верно, то верно, -- согласился я, -- гуманист из меня, из Тюхина, аховый. Лимончики у тебя, козла, имеются? Померанец обиженно поджал губы. -- Ассортимент перед вами. Ассортимент проходимца был столь же убог и подозрителен, как и уровень его социально-политического самосознания. В наличии имелись всего лишь три вещи: пластмассовая вставная челюсть, паспорт гражданина СССР и большая серая пуговица. Я ее сразу узнал. И схватил! -- Ты где, корзубый, мою четвертую пуговицу взял? -- давясь от злобы, прошипел я. -- На Литейном? -- Вот какая постановочка! -- оживился профессиональный провокатор. -- Значит, вы заявляете, что эта пуговица ваша? -- Моя! -- А зубной протез, случайно, не ваш? -- Тоже мой! -- Та-ак! Так вы, стало быть, вопрос ставите!.. Может, и паспорточек ваш? -- и с этими словами он, сардонически ухмыляясь, щелкнул своим длинным покойницким ноготочком по документику. В запале полемики я купился. Я взял его в руки, открыл и остолбенел от неожиданности. Грустная, усатая, с большими, как турецкие маслины, глазами и узеньким лбом физиономия глянула на меня с фотографии. И вот еще какой знаменательный факт выяснил я, ошалело листая липовую ксиву. Родились мы с владельцем рокового, черт знает откуда взявшегося в моей квартире пальтеца -- год в год, месяц в месяц, день в день -- 20-го октября 1942 года! Мало того, в графе "национальность" в паспорточке, вопреки очевидности, значилось -- "русский". Сглотнув невольный комок, я уже собрался было бережно спрятать его запазуху, но скорый на руку коробейник опередил меня. -- Ну уж нет уж! -- выхватив у меня драгоценную реликвию, окрысился он. -Может, скажете и фотоснимочек ваш? И тогда я взял его, гада, за яблочко и сказал: -- А то чей же?! Он пригляделся ко мне повнимательней и уже не был столь категоричен: -- Ну, вообще-то, если налепить усы, брови... ежели атропинчику в глаза, ну и лоб -- кувалдочкой... -- Отдай! -- прохрипел я. -- Не могу -- он казенный. Вещественное доказательство. -- Тогда продай. -- Ах, так вы вопрос ставите, -- встрепенулся торгаш. -- А раз так, раз имеет место попытка подкупа при исполнении -- два миллиона! -- Чего, рублей? Подлец Померанец даже обиделся: -- Ну уж не карбованцев же!.. Сошлись на двадцати протомонгольских тугриках. -- Пережиток рыночной системы! -- скрипнул зубами я. -- А ты -- валютчик! -- пробормотал он, воровато озираясь и пряча. Мы с ним разошлись, как разведчики после конспиративной встречи -- в разные стороны, быстро и не оглядываясь. Он -- прямиком в черный, без номерных знаков, фургон, причем дверь Померанцу, как я увидел в витринном зеркале, открыла большая волосатая ручища, -- он, аферюга, на доклад к начальству, а я дальше -за лимончиками, за извечно дефицитными цитрусовыми, которыми здесь, в райской стране Лимонии, что-то и не пахло. -- Лимоны есть? -- Лимонов нет, есть "Это я -- Эдичка!" Э. Лимонова. -- Почем? -- "Лимон" штука. -- Щас как залимоню!.. -- Ша!.. Ша!.. Тогда берегите свои нервы, читайте труды по лимнологии! -- По чему, по чему? -- Люди, та налейте ж вы ему лимонаду, он перегрелся на климате! -- Граждане, читайте стихи поэта В. Салимона, благотворительно воздействующие на лимфатическую систему! -- Держите его, он климактериальный! -- Лимбом его, лимбом! И в -- Лиму! -- На Калимантан! -- Пардон!.. Сорри!.. Звыняйте, дяденьку!.. Иншульдиген!.. -- Ты шо, сказывся, чи шо?! И вот я мечусь, как угорелый, по Шарашкиному рынку моего детства -- натыкаюсь, наступаю на чьи-то ноги, извиняюсь, отругиваюсь. И он в ответ матюгается, хохочет, расступается, как Дыраида, дыхает сивухой, смыкает по карманам -- где он, где мой документик? во сюда его, в носок! -- он галдит, гакает, шарахает мне кулачищами по горбу -- тысячесудьбый, тысячесмертный послевоенный рынок, где ведро абрикосов стоило рупь, а человеческая жизнь -- и того дешевле. -- Не видали? Молодые такие, красивые, он в белом морском кителе, а у нее такое платьице с оборочками -- голубое, ситцевое? -- Дети твои, что ли, дядечка? -- Родители... -- А-а, ну раз родители, значит, взяли! -- Господи, да что вы говорите?! Где, когда?! -- Так ить еще в сорок девятом годе, милок... Разом, обоих... -- В кителе, говоришь? В голубом платьице? Да вот же они!.. -- Где? Где? И все внутри обрывается. И в горле горячо и сухо, как в пулеметном стволе. Как тогда, в сорок шестом, впервые в жизни потерявшись, я из последних сил догоняю их, судорожно хватаюсь за полу белого, с золотыми пуговицами, кителя. Он поворачивается -- Ке вуле-ву? -- стройный, молодой, черный, как южная ночь, официант-камерунец из марсельской "Альгамбры"