Выбрать главу

– Успокойся, безумец!.. Разве ты не видишь одеяния? Я являюсь сюда, чтобы утешить тебя; поэтому молчи и выслушай меня! Ты видишь, что всякое сопротивление бесполезно. Моя рука столь же сильна, чтобы связать тебя, как могуче утешить и ободрить тебя мое слово.

Пугачев уставился на него взором своих налившихся кровью глаз. В самом ли деле внушило ему доверие монашеское одеяние, или в своем изнеможении он склонился пред превосходством силы, только он издал лишь глухой звук и его судорожно напряженные мускулы ослабели.

– Внесите сюда фонарь! – сказал монах повелительным голосом, в котором слышна была привычка встречать повиновение. – Теперь ступайте и оставьте нас одних! – приказал он далее, когда в каземат внесли фонарь.

Дверь закрылась. Комендант удалился, тихо бормоча про себя:

– Что значит все это? Какие церемонии с этим простым казаком? А этот монах… где, черт возьми, я слышал этот голос?

Покачивая головой, он шел вдоль коридора, в котором, несмотря на мрак, отлично ориентировался. Но ему никак не удавалось разобраться в своих воспоминаниях, и он не мог найти в них определенное место для голоса монаха.

Офицер и солдаты остались в передней и боязливо прислушивались, так как, несмотря на превосходство силы, выказанное монахом, они все же боялись новой схватки с арестованным, которая могла стать опасной для служителя церкви.

Внутри каземата монах оставался нисколько минут в том же положении, с коленом на груди казака и, не выпуская из своих железных тисков его рук.

– Ну, успокойся, Емельян!.. – сказал он, – имей доверие к моей одежде; я не намереваюсь делать тебе зло, и в доказательство этого возьми вот этот подкрепляющий напиток, в котором ты наверно нуждаешься.

Он выпустил арестованного, действительно уже не делавшего попыток возобновить свою борьбу с монахом, огромную силу которого он уже испытал на себе.

Монах вытащил из рясы бутылку, оплетенную лубком, поднес ее распростертому на земле арестанту и сказал:

– Выпей, это укрепит тебя и успокоит.

Пугачев, ни минуты не колеблясь, приложил бутылку ко рту и сделал из нее порядочный глоток. Затем он глубоко вздохнул, на его бледном, искаженном лице появилось выражение удовольствие, и он усталым голосом проговорил:

– О, как приятно, батюшка! Вы не можете принести мне ничего дурного, так как даете мне столь великолепный напиток; говорите, что вы в состоянии сказать, чтобы утешить в этом несчастье мою душу.

– Почему ты здесь, почему ты арестован? – спросил монах.

– Почему я арестован? – воскликнул Пугачев, внезапно вскакивая с места и уставляясь на монаха вновь загоревшимся ненавистью и яростью взором. – Я арестован потому, что тосковал по родине, потому что нуждался в свободе, потому что осмелился просить этой свободы, и вот поэтому я осужден истомиться и сгнить в этой тюрьме. Клянусь Господом Богом, лучшим утешением, которое вы могли бы мне дать, была бы смерть; быть может, вы намеревались дать мне это утешение? Не подмешали ли вы свой яд в этот напиток, который огнем течет по моим жилам?

– Не из-за того ты здесь, Емельян, – возразил монах.

– Не из-за того? – переспросил казак, – из-за чего же?

– Благодаря своему лицу, слышишь? Благодаря своему лицу. Разве ты никогда ничего не замечал в своем лице? Разве тебе никто никогда не говорил, что особенного в твоем лице?

Пугачев в упор уставился взглядом на монаха.

– Подумай хорошенько, – сказал последний, – ты был на службе при великой императрице Елизавете Петровне, при императоре Петре Федоровиче…

– Петр Федорович! – воскликнул Пугачев, по-видимому, роясь в своих воспоминаниях. – Да, да, батюшка! Что-то такое блеснуло у меня из прошлого. Дело было под Бендерами, когда мы осаждали эту крепость; раз как-то остановился возле меня офицер генерала Панина и сказал другому, сопровождавшему его: «Взгляни на этого казака; если бы император Петр Федорович не был мертв, я поклялся бы Богом в том, что это он живой стоит здесь предо мною». – «В самом деле, это бросается в глаза», – сказал другой офицер и оба прошли мимо. Я скоро позабыл об этом; я только помню о том, что тогда сильно перепугался, так как ведь не может принести счастье сходство с бедным императором Петром Федоровичем, который…

Пугачев запнулся и боязливо посмотрел на монаха.

– Который, – произнес последний, заканчивая слова казака, – был свергнут с престола своею супругой, чужестранкой, не имеющей ничего общего со святой Русью, и носящей теперь его корону.

– Он мертв, – сказал Пугачев и перекрестился, – упокой, Господи, его душу.

– Он мертв, – сказал монах, тяжело опуская свою руку на плечо Пугачева, – он мертв, говоришь ты, и все же ты мне рассказал, что тот офицер при взгляде на твое лицо подумал, что видит его. Но и я сам признаю в твоем лице черты императора Петра Федоровича.

– Я вас не понимаю, батюшка, – дрожа, проговорил Пугачев, – у меня голова идет кругом от ваших слов; насколько я могу припомнить свое детство, я всегда был Емелькою, только Емелькою Пугачевым, родившимся на берегах тихого Дона, великой реки моей родины.

– Есть страшные искусства. – Сказал монах, – изученные теми, кто заложил свою душу адским силам преисподней; существуют козни, которые приводят в замешательство наш ум и вызывают в нем ложные, обманчивые представления; эти последние будят в нас воспоминание о таких вещах, которых никогда и не было, и умерщвляют воспоминания о том, что было в действительности.

– Я не понимаю вас, я не понимаю вас, батюшка, – повторял Пугачев.

– Царь Петр Федорович умер, – сказал монах, – потому что его супруге захотелось возложить на свою голову российскую корону. Ну, а если бы та, которая теперь называется императрицей, – продолжал монах, – тем не менее, дрогнула и отступила пред превосходящим всякую меру представлением, или если бы те, кто были ее орудием, не осмелились пролить священную царскую кровь, то…

– О, батюшка, батюшка, – падая на колена и вздымая к нему свои трепещущие руки, произнес Пугачев, – батюшка, что вы сказали? О, если бы это было возможно, то…

– Ты слышал же, что сказал тот офицер? – спросил монах. – Если бы император Петр Федорович не был мертв, – сказал он, – то ведь этот офицер был бы готов в твоем образе видеть его пред собою. И вот, если император Петр Федорович не умер, если его воспоминания расстроены, если его ум ослеплен безумием, то не существует на свете Емельяна Пугачева, то жив еще император и в состоянии еще мстить за совершенное беззаконие и повести к победе вечно живое право… Подумай как следует над этим! Собери всю свою волю! Проникни, насколько можешь, в свои воспоминания. Разве ты, уверен, вполне уверен, что родился и вырос на берегах Дона, что ты всегда был Емельяном Пугачевым?

Пугачев сжал руками свою пылающую голову.

– Батюшка, батюшка! – воскликнул он, – все крутится в моей голове… я уже не проникаю ясно в свою память… все сбилось в ней…

– Это сказывается действие того питья, которое приготовили адские духи для злоумышленников, давших его тебе. Но зато я ясно вижу твое лицо, изменить черты которого не было в их власти, и я говорю тебе, что ты – Петр Федорович, позорно преданный, лишенный престола царь; ты призван спасти Русь, ты призван к мести, к совершению правосудия… Приветствую тебя, Петр Федорович! тебе принадлежит будущее… В твоей голове снова оживут воспоминания, как только священная корона коснется ее в московском Кремле.

Пугачев, словно пьяный, неверными шагами ходил взад и вперед по узкому помещению, затем снова упал на колена пред монахом, умоляюще схватил его руки и воскликнул:

– Батюшка, батюшка, не обманывайте меня, не вливайте отравляющей мечты и сна в мою душу! Пробуждение от подобного сна искупается смертью!

– Сном было твое настоящее существование, – сказал монах. – Пробудись к действительности, Петр Федорович, внук великого царя Петра Алексеевича, владыка и повелитель святой Руси!

Пугачев совершенно опустился на пол, коснулся его лбом и минуту оставался неподвижно лежать в таком положении.