Выбрать главу

Глава XII…И кусает

Бонапарт Бленкинс ехал верхом на серой кобыле. В тот день он совершал объезд фермы — частью для укрепления здоровья, частью для поддержания своей репутации управляющего. Серая кобыла плелась шагом, не обращая внимания на хлыст, которым он постукивал ее по ушам, предаваясь своим мыслям. А думал он вот что:

«Нет, Бон, дружочек, и не мечтай делать предложения! Ты завещание бери в расчет. А коли раньше чем через четыре года свататься к ней нельзя, так зачем предложение делать? Ухаживай, обхаживай, но подавать чрезмерных надежд, ни-ни. Ибо, — Бонапарт с глубокомысленным видом приложил палец к носу, — женщинам только повод дай, вмиг к рукам приберут! Упаси бог их обнадеживать. А уж здесь я…»

Тут Бонапарт осадил лошадь и замер. Он был совсем близко от дома. У свинарника стояла Эмм в обществе незнакомой особы женского пола. Перегнувшись через стенку, незнакомка разглядывала поросят. С тех пор, как Бонапарт Бленкинс появился на ферме, еще ни один человек не заезжал к ним в гости, и теперь он с интересом рассматривал новое лицо. Это была девушка лет пятнадцати, этакая коротышка, весом, однако, не менее ста пятидесяти фунтов, со вздернутым, пуговкой, носом и колыхавшимися, как желе, щеками — чертами лица и комплекцией вылитая тетушка Санни, вот только глаза у нее были сонные, без искорки и добродушные. На ней было ярко-зеленое ситцевое платье, в ушах — медные кольца, на шее — стеклянные бусы. Посасывая палец, она не отрываясь смотрела на поросят.

— Я вижу, у нас гости. Кто это? — спросил Бонапарт, когда зашел в дом и принялся стоя отхлебывать кофе из поданной ему чашки.

— Да ведь это моя племянница, — сказала тетушка Санни, и готтентотка перевела. — Единственная дочь моего единственного брата Пауля. Лакомый кусочек, — прибавила она. — У отца в зеленом сундуке под кроватью одной наличностью две тысячи фунтов, да ферма, да овец пять тысяч, а сколько там коз да лошадей — один господь знает. Среди зимы по десять дойных коров держат. Вот женихи и слетаются, как мухи на мед… Говорит, до весны непременно замуж выйдет, за кого только — решиться не может. Ну точь-в-точь как я в ее годы, — продолжала тетушка Санни, — от молодых людей отбою не было. Ну, мое от меня не уйдет. Только скажи, что прошел, мол, срок мне вдоветь после моего англичанина, — толпами повалят.

Тетушка Санни красноречиво ухмыльнулась, но тут же посерьезнела, видя, что Бонапарт Бленкинс собирается уходить.

— Куда это вы?

— Я? Гм-м, я должен осмотреть краали… К ужину вернусь, — ответил Бонапарт Бленкинс и, едва завернув за угол, чуть не бегом пустился к себе. Вскоре он стоял перед зеркальцем в своей лучшей белой рубашке с оборочками и брился. Побрившись, он надел свои праздничные штаны и густо напомадил остатки кудрей на затылке, что, однако же, к его досаде, не скрыло седины. Больше всего приводил его в отчаяние лиловый нос. Бонапарт Бленкинс потер двумя пальцами штукатурку и попробовал его припудрить, но вышло еще хуже. Пришлось стереть слой побелки. Потом он долго изучал в зеркальце свои глаза. Да, их уголки немного опущены, и кажется, будто они косят. Но зато какой цвет! Чистая голубизна. Он надел свой новый сюртук, подхватил тросточку и, весьма довольный собой, явился к ужину.

— Тетя, — сказала в тот вечер Трана, когда они с тетушкой Санни лежали на необъятно большой деревянной, кровати, — отчего этот англичанин все вздыхал, глядя на меня? Посмотрит и — вздохнет. Посмотрит — и вздохнет.

Тетушка Санни уже задремала было, но при этих словах встрепенулась; сон сразу слетел с нее.

— Ха! Да все оттого, что ты на меня похожа. Этот человек влюблен в меня без памяти. Я ему третьего дня заметила — так, между прочим, — что, пока Эмм не исполнится шестнадцать, мне нельзя идти замуж, не то я лишусь всех овец, завещанных мне ее отцом. А он мне ответил: Иаков, мол, семь лет спину гнул да еще семь за жену свою отслужил… Ну, конечно же, это он меня имел в виду, — прибавила тетушка Санни с достоинством. — Но пусть не воображает, что я брошусь ему на шею; ему еще придется хорошенько попросить меня, и не единожды.

— О! — только и сказала Трана; она отнюдь не отличалась живостью ума и разговорчивостью. Однако спустя некоторое время она все-таки сказала:

— Пройти мимо не может, чтобы не задеть!

— Сама небось на глаза лезешь.

— Тетя, — молвила Трана чуть погодя, — ну и урод же он!

— Да нет же! Просто мы не привыкли к большеносым мужчинам. А у них там, он говорит, у всех такие носы, и чем красней у человека нос, тем даже больше ему уважения. А он, видишь ли, родственник королевы Виктории, — рассказывала тетушка Санни, воодушевляясь, — ему даже губернаторы и епископы не чета. А когда умрет тетка, она у него водянкой больна, у него станет денег скупить все фермы у нас в округе.

— О! — сказала Трана. — Тогда, конечно, другое дело.

— Да, — подтвердила тетушка Санни, — и ему всего сорок один год, хотя он и выглядит на шестьдесят. А что у него волос нет, так тут не его вина. Вчера он доподлинно объяснил, как он лишился своих кудрей.

И тетушка Санни рассказала, как восемнадцати лет от роду Бонапарт Бленкинс ухаживал за прелестной юной леди; ненавистный соперник, завидуя его пышным золотистым кудрям, прислал ему банку помады; несчастный намазал на ночь волосы, а утром увидел, что вся подушка усыпана золотыми локонами; кинувшись к зеркалу, он обнаружил на своей голове большую, сверкающую лысину. Остатки волос стали серебряно-белыми, и юная леди вышла замуж за соперника.

— И если б не милосердие божие да не чтение псалмов, он наложил бы на себя руки. Он говорит, что ему очень даже просто на это решиться, коли он полюбит, а женщина откажет.

— Спокойной ночи, — сказала Трана, и скоро обе уснули.

Все на ферме погрузились в сон. Тусклый свет пробивался лишь из оконца пристройки. Вальдо сидел у горящего очага, погруженный в свои грустные думы. Ночь уже близилась к концу, а он все сидел, время от времени машинально подбрасывая в огонь сухие лепешки коровьего навоза; они вспыхивали ярким пламенем, а затем превращались в груду пылающих углей; все это отражалось в его глазах, и он все думал, думал, думал. Наконец, когда огонь разгорелся так, что стало светло как днем, Вальдо вдруг поднялся и медленно подошел к свисавшему с потолочной балки ремню из воловьей кожи. Сняв его с гвоздя, он сделал на конце петлю и намотал ремень на руку.

— Мои, мои! По праву принадлежат мне, — пробормотал он и затем чуть громче произнес: — А если я упаду и разобьюсь, тем лучше!

Он открыл дверь и вышел в звездную ночь.

Вальдо шел, опустив голову, а над ним ослепительно сияло южное небо, каждый кусочек которого, пусть даже с ладонь величиной, усеян дюжинами холодных серебряных точек, и где Млечный Путь тянется широкой полосой серебристого инея. Он миновал дверь, за которой лежал Бонапарт Бленкинс в грезах о Тране и ее движимом и недвижимом имуществе, остановился у стремянки и стал подниматься по ней. Затем он забрался на крышу. Крыша оказалась старая, трухлявая, алебастр, которым она была промазана, крошился у него под ногами. Он ступал, словно по земле, всей тяжестью ступни, — нисколько не заботясь о своей безопасности. Тем лучше, если он упадет.

Пройдя всю крышу, Вальдо опустился на колени почти у самого конька и прикрепил ремень к печной трубе. Слуховое оконце было прямо под ним. Свободным концом ремня он обвязался вокруг пояса, и теперь было проще простого спуститься, открыть окно, просунув руку в одно из выбитых стекол, залезть внутрь, набрать охапку книг и тем же путем — обратно! Они сожгли одну книгу — у него их будет двадцать. Все против него — он будет против всех. Никто не хочет прийти ему на помощь — он сам за себя постоит.

Вальдо откинул с хмурого лба пряди влажных от пота волос и подставил под ночной ветерок разгоряченное лицо. И только тогда увидел царственное небо у себя над головой. Он встал на колени. На него взирали сверху мириады пронзительных глаз. В них светилась скрытая насмешка:

«Сколько ожесточения, сколько злости, сколько гнева в тебе, бедный человечек!»