Выбрать главу

– Творит. Этих пишет. Бессмертное искусство. – Она вздыхала и добавляла: – А часики, часики-то тикают.

Первый год, когда ее привезли в поселок Сокол, Катя спрашивала про родителей, но вскоре перестала: тетя повторяла одно и то же: уехали по работе. Надолго. Давай поиграем. Давай почитаем. Давай погуляем. Куда, почему, зачем? Оставили одну? Бросили? Впрочем, об этом Катя в шесть лет не думала, не думала и потом: она выросла в доме Никольских, все реже вспоминая жизнь с родителями – вечно занятого партработника-отца и красивую, высокую мать – младшую сестру тети Веры. Она перестала ждать, что родители ее заберут, и позже, привыкнув к жизни у Никольских, начала этого бояться. Ей казалось, ее жизнь в Москве была много лучше, интереснее, чем прежде, и Никольские любили ее больше. Дядя и тетя ее баловали, разрешали поздно ложиться спать, да и сами ложились поздно. К ним часто приходили гости – тоже художники. Они много смеялись и пили легкие, хмельные грузинские вина, иногда – когда она стала старше и грудь округлилась под кофточкой, – давая попробовать ей, – вера ради бога это же сок просто сок – и Катина жизнь в поселке Сокол текла, заполненная весельем, шумом, вкусом ранней смородины и ранних влюбленностей, запахом красок и духов. Когда она пошла в школу, все удивлялись, что они живут в отдельном деревянном доме: все в классе делили коммунальные квартиры с длинными общими коридорами, заставленными не вошедшими в комнаты чужими вещами.

Что родителей расстреляли, Катя узнала после школы, когда пришло время поступать в институт. Нужно было заполнить анкету, и графу о родителях нельзя было оставить пустой. Тетя Вера долго смотрела на анкету, выданную Кате в Гнесинке, словно надеялась, что графа о родителях исчезнет под ее взглядом.

“Тете Вере позвонить? – подумала Катя, запивая слезы горячим сладким чаем. – Что я ей скажу? Что беременна от любовника, а он меня бросил? Что все рассказала мужу, и он тоже ушел?”

Катя зажгла очередную папиросу, затянулась и вспомнила, что ничего тете Вере не скажет, поскольку тетя умерла три года назад по дороге домой от метро. Шла по улице Алабяна, вдруг села на землю и умерла. Но сумку не выпустила.

Часики дотикали.

Катя проглотила дым и решила, что нужно вымыть голову и накраситься. Она помнила о дневной репетиции и вечернем спектакле и о том, что занята в обоих актах. Жизнь все-таки продолжалась: волосы грязнились, спектакли игрались, папиросы заканчивались, и осознание этого ритма неожиданно успокоило Катю, убедив в нерушимости мира, как, должно быть, наших предков успокаивала раз и навсегда заведенная смена сезонов: конец одного означал начало следующего.

Катя любила новое: оно могло быть лучше прежнего. Она потушила папиросу, открыла форточку и, оставив недопитый чай на столе, пошла в ванную – продолжать жизнь.

Дверь в Сашин кабинет была, как обычно, закрыта. Катя попробовала: не заперта. Катя решила зайти: вдруг он оставил записку? Если оставил – любую – значит, есть надежда на продолжение отношений. “Зачем рассказала? Могла бы промолчать, дура. Дура”. Она вздохнула – поздно – и вошла в кабинет мужа.

Там было светло и просторно, как бывает в чисто вымытых больничных палатах, после того как оттуда унесли покойника. Катя подошла к большому, обтянутому зеленым сукном столу, расположившемуся массивной буквой “П” перед высоким окном, и села на неудобный жесткий стул. “Почему он не купит что-нибудь помягче? – удивилась в который раз Катя. – Говорит, что твердое лучше для спины”. Она вздохнула: все-таки они с Сашей такие разные: Катя считала, что лучше то, что приятнее. А не полезнее.

Александр Михайлович приехал из командировки вчера к вечеру – свежевыбритый, приветливый, заботливый. Катя спала на диване в большой комнате, обняв подушку, словно это Алеша. Она проснулась от того, что ее накрыли пледом, и сразу решила снова заснуть, но не смогла: сон смешался с явью, и Катя – алеша вернулся! – сказала, не успев открыть глаза: “Алеша, любимый, вернулся… Не пугай меня так больше”. Открыла глаза и увидела внимательно смотрящего на нее мужа. Катя закрыла глаза, прогоняя неудавшийся сон, но по твердости мира вокруг, по неуступчивости воздуха поняла: это – не сон; это – жизнь.