«Мадемуазель!
Трудно придумать что-либо оригинальнее и милее рассказа в вашем дневнике о любви к Агриколю. Нельзя устоять против желания объявить ему об этой великой страсти, о которой он и не подозревает. Несомненно, он будет чрезвычайно растроган! Конечно, мы воспользуемся этим случаем, чтобы доставить и другим лицам, которые, к несчастью, до сих пор были этого лишены, веселое удовольствие почитать ваш дневник. Если копий успеем снять мало, мы напечатаем всю рукопись… Нельзя не постараться о распространении таких прекрасных вещей. Одни поплачут, другие посмеются. Что покажется великолепным одним, других заставит хохотать во все горло. Так все на свете! Одно только достоверно, что ваш дневник наделает шума; за это уж мы ручаемся.
Так как вы способны скрыться от триумфа, а у вас кроме лохмотьев ничего не было, когда вас приняли из жалости в этот дом, где вы вздумали властвовать и разыгрывать даму, что по многим причинам вовсе не пристало вашей фигуре, то вам дарят пятьсот франков в виде платы за бумагу. Если вы вздумаете скромничать и избегать поздравлений, которыми вас будут осыпать с завтрашнего дня, так как ваш дневник уже пущен в ход, то по крайней мере на первое время вы не останетесь совсем без средств.
Грубо насмешливый и дерзкий тон был рассчитан с дьявольским искусством, чтобы письмо можно было принять за сочинение какого-нибудь лакея, завидующего положению Горбуньи в доме. Действие письма было как раз то, на какое и рассчитывали.
— О Боже мой! — только и могла выговорить бедняжка в ужасе.
Если читатель вспомнит, в каких страстных выражениях изливала свою любовь к приемному брату несчастная девушка, если вспомнит, как часто она там упоминала о ранах, наносимых ей бессознательно Агриколем, если примет во внимание ее страх показаться смешной, то безумное отчаяние, овладевшее бедняжкой после чтения подлого письма, будет вполне понятно. Горбунья ни минуты не подумала о тех благородных словах, о тех трогательных рассказах, которые содержал ее дневник, и единственная ее мысль, как молнией поразившая ум несчастной, заключалась в том, что завтра и Агриколь, и мадемуазель де Кардовилль, и дерзкая и насмешливая толпа будут знать о ее любви, невероятно смехотворной любви, после чего она будет уничтожена стыдом и горем. Горбунья склонилась под этим неожиданным оглушительным ударом и несколько времени оставалась совершенно уничтоженной и неподвижной.
Но постепенно к ней вернулись сознание и вместе с этим чувство тяготевшей над ней необходимости действовать немедленно, не теряя времени. Надо было покинуть этот гостеприимный дом, в котором она нашла было убежище после всех несчастий. Пугливая застенчивость и исключительная чувствительность не позволили ей ни минуты дольше оставаться там, где открыли ее душевные тайны и сделали их жертвой насмешек и презрения. Ей и в голову не пришло искать правосудия или мести у мадемуазель де Кардовилль. Вносить смуту и беспокойство в ее дом, покидая его навсегда, она сочла бы неблагодарностью со своей стороны. Она даже не старалась угадать, кто совершил гнусную кражу и кто был автором оскорбительного письма… Зачем ей все это, если она решила бежать от унижений, которыми, ей угрожали!
Ей смутно казалось (чего и желали достичь), что письмо было делом рук кого-нибудь из прислуги, завидовавшей тому вниманию, с каким Адриенна относилась к Горбунье. Тем больнее было думать, что интимно-скорбные страницы, начертанные кровью ее сердца, которых она не решилась бы открыть самой нежнейшей и снисходительной из матерей, эти страницы, отражавшие с жестокой точностью тысячи тайных ран ее измученной души, станут или уже стали в данную минуту предметом насмешек и плоских шуток лакеев.
Приложенные деньги и тот грубый способ, каким они были даны, еще больше укрепляли Горбунью в ее подозрениях. Видимо, боялись, чтобы страх нищеты не удержал ее от бегства из дома.
С обычной спокойной безропотностью она решила, как ей нужно поступить… Она встала; ее блестящие глаза были теперь совершенно сухи; со вчерашнего вечера она слишком много плакала. Холодной и дрожащей рукой она написала следующие строки, и положила записку на стол рядом с деньгами:
«Да благословит Бог дорогую мадемуазель де Кардовилль за все добро, которое она для меня сделала. Пусть она меня простит за то, что я ушла из ее дома: я не могла больше в нем оставаться».
Написав эти строки, Горбунья бросила в огонь отвратительное письмо, которое, казалось, жгло ей руки… Осмотрев нарядную комнату, она невольно задрожала при мысли о страшной нищете, какая ее ожидала, нищете, куда более ужасной, чем та, какую она испытывала раньше, потому что теперь у нее, в ее отчаянии, не было даже поддержки в почти материнской привязанности к ней Франсуазы: жена Дагобера была далеко, в деревне, с Габриэлем.