Первой из нападающих оказалась Цыбуля. Мегера, запыхавшись, вместо того чтобы броситься на Голиафа, остановилась, нагнулась, сняла с ноги громадный деревянный башмак и, ловко прицелившись, с такой силой бросила его в голову великана, что он попал ему прямо в глаз и наполовину вышиб его из орбиты. Голиаф схватился за окровавленное лицо обеими руками, и у него вырвался крик жестокой боли.
— Что, небось, скосился немножко? — сказала Цыбуля, разразившись хохотом.
Обезумев от боли, Голиаф ринулся на толпу, не ожидая более нападения; его геркулесова сила удерживала до сих пор этих людей, так как единственный человек, являвшийся ему достойным противником, а именно каменолом, был оттиснут толпою.
Как ни силен был великан, — причем гнев и боль удваивали его силу и борьба его была ужасна, — долго продержаться он не мог… Однако несчастный пал не сразу… Несколько минут в куче борющихся людей то тут, то там показывалась мощная рука атлета, опускавшаяся, как молот, на черепа и на лица врагов, то его огромная окровавленная голова, в лохматые волосы которой вцеплялись, оттягивая ее книзу, чьи-то вражеские руки. Толчки и страшная сумятица в куче борцов свидетельствовали, что Голиаф защищался отчаянно. Но вот к нему пробрался и каменолом… Голиафа повалили.
Долгий крик дикой радости ознаменовал это падение, потому что в подобных обстоятельствах упасть — значит… умереть.
Тысяча задыхающихся и гневных голосов повторяла с восторгом:
— Смерть отравителю… смерть!
Тогда началась одна из тех сцен мучений и бойни, которая достойна людоедов. Ужасное зверство, тем более невероятное, что среди подобной толпы пассивными свидетелями или даже действительными участниками бывают нередко люди вполне честные и гуманные, но доведенные до самых варварских поступков своим невежеством и суеверием, заставляющим их думать, что, действуя так, они исполняют требования непреклонной справедливости. Как это бывает, вид крови, струившейся из ран Голиафа, опьянил нападающих и удвоил их ярость. Сотни рук наносили ему удары; несчастного топтали ногами, разбили ему лицо, продавили грудь. Среди глухого шума ударов, сопровождаемого сдавленными стонами, слышались крики: «Смерть отравителю!» Казалось, что всякий, повинуясь какому-то кровожадному безумию, хотел лично нанести удар, собственноручно вырвать клочок мяса. Женщины… да, женщины… матери — и те с яростью бросались на окровавленное тело.
Наступила минута невыразимого ужаса. Голиаф, которого толпа палачей считала уже мертвым, лицо которого было все в кровоподтеках, Голиаф, забрызганный грязью, в одежде, превратившейся в лохмотья, с обнаженной, окровавленной, раздробленной грудью, Голиаф, пользуясь минутным утомлением своих палачей, вскочил на секунду на ноги с той силой, какую иногда придают последние конвульсии агонии. Он был ослеплен, залит кровью, отмахивался от воображаемых ударов, и из его уст с потоком крови вырывались слова:
— Пощады… я не отравитель… пощады!
Это неожиданное воскресение произвело такой потрясающий эффект на толпу, что она невольно попятилась назад, и вокруг Голиафа образовалось пустое пространство. Крики смолкли, в некоторых сердцах дрогнула даже жалость. Но каменолом, при виде окровавленного и протягивавшего руки врага, крикнул, жестоко намекая на известную всем игру в жмурки:
— Эй! Жарко!
И затем страшным пинком ноги в живот он повалил жертву на землю, причем голова Голиафа дважды стукнулась о мостовую…
В ту минуту, когда Голиаф упал, в толпе раздался возглас:
— Да это Голиаф!.. Остановитесь… несчастный невиновен!
И отец д'Эгриньи — это был он, — уступая великодушному чувству, пробился в первые ряды участников этой сцены и, бледный, возмущенный, угрожающий, закричал:
— Вы трусы! Вы убийцы! Этот человек ни в нем не виноват… я его знаю… вы ответите за его смерть!
Толпа встретила необузданным шумом пылкие слова отца д'Эгриньи.
— А! Так ты знаешь отравителя? — воскликнул каменолом, схватив иезуита за шиворот. — Ты сам, быть может, отравитель?
— Негодяй! — кричал аббат, стараясь вырваться. — Ты смеешь прикасаться ко мне?
— Я… я все смею! — отвечал каменолом.
— Он его знает… это такой же отравитель! — кричали в толпе, густо обступившей аббата, в то время как Голиаф, череп которого раскроился при падении, испускал предсмертные хрипы. При резком движении отца д'Эгриньи, старавшегося освободиться от каменолома, из кармана иезуита выпал необычной формы флакон из толстого хрусталя, наполненный зеленоватой жидкостью, и покатился по мостовой к трупу Голиафа.