Мы стали встречаться - два усталых интеллектуала, много всякого разного повидавших в жизни, два похожих и, на самом деле, очень одиноких человека. Пускай даже наше одиночество было добровольно избранным, черт возьми, от любого одиночества остается мучительно-горький привкус желчи во рту - даже от такого, от добровольного... Любое одиночество ведь начинается с невозможности понять тебя окружением, с пресловутого отторжения социумом, даже если социум состоит из двух или трех человек; и как же жалел я порой, что, несмотря ни на что, для нас почему-то остается важным мнение этого окружения, что человек - животное общественное, стайное, стадное... Мне казалось, это сближает нас с серой толпой. И, наверное, что это действительно сближает нас с ней - потому что, если на то пошло, все мы вышли из толпы, из детей, из самых низких потребностей, из неразличимого гомона голосов, из неразбираемого мельтешения масок и лиц, лиц-масок и только масок, и только лиц, и уже и не лиц, и не масок, уже каких-то страшных звериных ликов и животных оскалов - ведь даже самый лощеный джентльмен лондонских гостиных девятнадцатого века оставался животным, мы же только учимся скрывать это, приспосабливаемся, изобретаем сложнейшую структуру условностей и приличий: это нельзя, а это тем более, ну, а это уж так и быть... Мы так любим скрывать нашу главную, звериную, суть, то, на чем держатся все наши самые нежные чувства и логически завершенные построения правильных и изящных форм, но ведь именно эта суть и есть наше коренное, истинное, настоящее...
Быть может, из-за этого-то страха - страха обнажить все самое простое, физиологическое, от нас почти не зависящее и нам неподвластное, - мы с Nett не спешили доводить все до постели. Боялись не довести, а свести, в горячке утратить странное родство, так неожиданно нами обнаруженное (так уж вышло, что койка у нас ассоциировалась с чем угодно кроме родства). Как неизбалованные подарками дети боялись потерять блестящую елочную игрушку... До чего мы с Nett были тогда наивные, подумать страшно, а ведь, казалось бы, взрослые, умные люди... Наверное, все оттого, что развеселая наша юность и улица, бывшая когда-то нам обоим домом, и шпана, служившая когда-то едва ли не семьей, совсем как-то повыбивали из нас любой романтизм, и принять «нормальную человеческую любовь» мы просто не могли. Вот и искали судорожно в любой случайно прорвавшейся мелочи извращение, и доискались же, что интересно...
Даже забавно, однако, как у столь внутренне раскрепощенных и свободных людей, как мы, тем более, обладающих весьма специфическим жизненным опытом, может сохраниться такой общественный атавизм как совесть или стыд. Но, тем не менее, факт остается фактом, и я, и Nett стыдились как-то, совестились переступать тот барьер, после которого мы должны были стать или еще более близки, или бесповоротно отдалиться друг от друга, последнее нам казалось почему-то куда более вероятным: может, просто оттого, что мы оба привыкли при любых обстоятельствах готовиться к худшему, а, может, обязательный для всех старый уличный опыт сказывался.
Так что, когда пришло время, барьер этот мы переступили тоже в довольно-таки необычной форме. И, пожалуй, не последнюю, а, быть может, чуть ли не самую главную роль тут сыграло то, что Nett действительно была любопытна - во-первых, и, пожалуй, даже более агрессивна, чем я, - во-вторых.
Что ни говори, а ведь она всегда была более смелой, почти все и всегда она делала первой. Может быть, просто потому, что ненавидела ждать. Может быть, просто потому, что ей нравился риск.
Так, она первой в нашей истории сказала «Люблю». Первой признала, что это «серьезно», что все это не игра, хотя странно, ведь игры не было и раньше, признала как раз за миг до того момента, когда все уже совсем вышло из-под контроля. Она была очень последовательна, моя Nett, и она обожала во всем идти до конца, почему и решилась переступить через все, чему нас учили в детстве, в очередной раз с высокой башни наплевать на общественное мнение и пойти вслед за маркизом де Садом с высоко поднятой головой, гордо выпрямленной спиной и горящими от любопытства глазами: все-таки страшно была она любопытна и, кажется, иногда вообще ничего не боялась.
Помню, сидели мы у меня как-то, после нашей очередной сумасшедшей и горькой ссоры, усталые и измотанные, молчали каждый о своем, слушали несравненную «Агату».