Выбрать главу

И куда бы он ни направился, чем бы ни занимался — в голове, словно выжженный огнем, неизменно появлялся образ Оболенской. Шульц закрывал глаза ложась спать и видел во сне ее облик. Он смотрел на улицу, где по-летнему теплый дождь барабанил по крышам домов, и тоже видел образ Оболенской, что преследовал его теперь повсеместно.

О, как бы хотелось ему верить собственному сердцу, а не разуму, отравленному обидой! Как желалось ему поверить Настасье Павловне, что чувства, в которых она призналась Петру Ивановичу в их последнюю встречу — правдивы настолько, что он может отдаться им всецело! И чем более проходило дней, тем больше сомнений поселялось в голове Шульца. Что если он ошибся? Ошибся настолько, что исправить нынче уже ничего нельзя. Что если он предал то единственно дорогое, чем стоило жить и дышать? Ибо не стоят ничего обиды, если они приносят человеку лишь несчастье. А ежели они делают несчастным не только его, возможно, стоит еще раз остановиться и обдумать все более трезво.

Прошло несколько мучительно долгих дней, слившихся в одну сплошную безликую массу, прежде чем Настасья Павловна сумела наконец убедить себя в том, что Петр Иванович уже не придет. Что не услышать ей боле ни разу его насмешливого «немилая моя» и более ласкового «душа моя». Да и голос Шульцев отныне звучал только в ее воспоминаниях, причиняя боль настолько немыслимую, что Оболенская удивлялась про себя тому, что вообще еще способна дышать. Вот только для чего — не знала.

В тот день она впервые с момента расставания своего с господином лейб-квором вышла за пределы спальни и спустилась в сад. Там, среди аккуратных клумб, давно приведенных в порядок после памятного забега графа Ковалевского, спасавшегося от Моцарта, цвели, посаженные строгими рядами, яблони. А вернее, как обнаружила теперь Настасья Павловна — отцветали. Белые их лепестки, кружась в прощальном танце, бесшумно падали на землю, отживая свой короткий век. И также рассеялись, как белоснежный яблоневый туман, и мечтания Настасьи Павловны о счастье, что обошло ее стороною. И подобно цветам этим, отмирала понемногу ее душа, становясь все опустошеннее по мере того, как все призрачнее и слабее становилась надежда, что все же одумается Петр Иванович, что найдет в себе силы поверить словам ее. Но теперь, когда глядела Настасья Павловна на никому ненужные белые лепестки под своими ногами, понимала ясно: ничего уже не изменится. Ибо если бы желал господин лейб-квор к ней вернуться, ему бы не потребовалось на это столь долгое время.

Прикусив задрожавшую губу, Оболенская присела возле дерева, опершись спиною на шершавый его ствол и обняла руками колени. А яблоневый цвет все падал наземь, прощальной ласкою скользя по волосам и одежде ее, но не было Настасье в том утешения. Она знала, что на смену цветам придут ароматные плоды, возрождая яблони к жизни, а вот в ее душе все постепенно превращалось в прах, сожженное немым отчаянием дотла.

Наверное, на роду ей было написано одиночество. Ни одному из двух мужчин, с коими свела ее близко жизнь, не была нужна она по-настоящему — ни покойному Алексею Михайловичу, что предпочитал ей свои изобретения; ни Шульцу, коий так и не понял, что значил для нее на самом деле, а скорее всего — попросту не пожелал этого понять. И не хотелось ей самой отныне боле ничего, что способно было принести такие страдания. И решение, что гнала от себя все эти дни, становилось все более ясным, отчетливым и попросту необходимым. И дабы принять его, только и требовалось, что признать очень простую вещь…

— Все кончено, Моцарт. Кончено, — прошептала Настасья Павловна сиротливо жавшемуся к ней бочком пианино вслух то, о чем страшно было даже думать. Но что уже случилось и чего невозможно было изменить. Сказала — и разрыдалась, да так отчаянно, как плачут в последний раз. Зная, что больше не позволят себе ни слезинки.

И плакала вместе с нею яблоня, роняя белоснежные слезы-лепестки, что окутывали сотрясавшуюся от рыданий женскую фигурку, словно желали ее ото всего отгородить ароматным своим облаком, и мялся рядом притихший Моцарт, но не было главного — того, без кого оставаться отныне Настасье Павловне пустою, как испитый до дна сосуд, до конца дней своих.