Речь Отшельника была бессвязна и походила на карканье ворон, и привозившие ему снедь жители двух других селений тайком осеняли себя крестным знамением и торопились убраться скорее из этой обители скорби. Он отчаянно выкрикивал им вслед нечто, напоминавшее приговор, и жалостливые звуки эти надолго застревали в пространстве и догоняли отъезжающих. Его голос проникал в их сны и мучил уже там. Грозен и страшен был в глазах соседей этот тщедушный безумец. Один он сумел устоять на границе времени, а то, что лишился рассудка, лишь ему на благо, - так рассуждали они.
Снова и снова посетители тянулись в ту скорбную сторону, откуда уж не возвращались прежними. С тоской их глаза вновь устремлялись к Штольцдорфу, мысленно с мгновенной скоростью они оказывались там, и образы деревьев неизменно сопровождали их души.
Отшельник сидел в одиночестве в остове продуваемого насквозь дома, приникнув головой к полуразрушенной печной кладке. В руках он держал череп и с нежностью прикасался к нему. Отшельник глубоко вдыхал всё ещё подкопченный воздух, и из груди его исторгалась протяжная мелодия, которую он, как мог, подхватывал. Выходило скорбно и торжествующе. Он любовно обращал глаза на другие черепа, расположенные полукругом, и они таращились на него.
- Ооогулооньдооо, - затягивал Отшельник.
Он раскачивался в такт собственной песни. Его руки, вначале хаотично месившие воздух, всё чаще простирались наверх. Ладони плыли в приветственном движении. Запрокинутая голова подрагивала, острый подбородок тянулся вверх. Фигура Отшельника смиренно обращалась к вышнему, песня взывала: «Оолон».
Звуки эти отражались эхом и разлетались далеко, чтобы проникнуть в головы спящих или зазевавшихся. Кто-то вздрагивал и просыпался, всматривался в окружающую темноту, кто-то метался во сне, не в силах пробудиться. Горше всего приходилось бодрствующим – их одолевали сомнения в собственном рассудке. Собственными глазами они видели голову, наблюдающую за ними. Она возникала вдруг, и невдомёк зазевавшимся было, как она могла появиться среди разверзшегося ствола дерева, вдруг раздвинувшейся поверхности стола, расколотой стены. Голова скалила почерневшие стёртые зубы, губы расплывались в широкой улыбке. Его глаза любовно обращались к разбросанной по полу пище, следили за человеком с вытаращенными глазами и куском хлеба, застрявшем в глотке.
Отшельник пел в одиноком разрушенном доме, некогда принадлежащем его семье. В далёком детстве, теперь дремотно закрытом от него, мать протягивала руки, гладила сына, глядевшего на неё вопрошающе. Что ей ещё оставалось? Капли влаги ползли по впалым щекам. Накануне муж закрыл глаза навсегда. Теперь она одна с сыном.
Но стук колес по высушенной земле хорошо слышен. Пришельцы везут снедь, - время от времени они боязливо появляются здесь. Повозка останавливается, они выбрасывают из неё мешки, те гулко падают на сухую землю. Женщина наблюдает за ними издалека, потом вцепляется в руку сына, тащит его за собой всё ближе и ближе к повозке. Мальчик волочится за ней, вглядывается в пришельцев. А они выкрикивают издалека:
- Стой! Прочь! Прочь!
Пришельцы разворачивают повозку и не видят распростёртую на пыльной дороге фигуру с обращёнными к ним руками. Мальчик стоит поодаль, - горе уже не трогает его. Чуть выждав, он подходит к мешкам, закапывается в них по грудь, извлекает краюху хлеба. Он вдыхает этот тёплый запах, вгрызается в него. Они с матерью пленники этой пыльной земли, которую изредка сдабривают пищей.
Когда и мать покидает его, перестаёт двигаться, насовсем застывает на своей лежанке, он прощает ей это. Он сидит подле неё, подолгу всматриваясь в лицо с ввалившимися щеками. Оно было исхудалым, когда она двигалась и топтала эту сухую землю. Пыль пропитала её настолько, что прежде иссушённое тело теперь с каждым днём лишь скорбно являет кости. Влажный запах разложения минует её, - он тревожит жителей прочих земель, и они укрывают своих почивших.
Её сын привык к костям, - сложенные на земле черепа любовно являют расширенные пустые глазницы, оскаленные в улыбке челюсти. Они свидетели его существования. Они и древний лес.