Я шла следом. Тихие, теплые сумерки. Почти весенние. Земля слегка пружинит под ногами, не то чтобы мокрая от утреннего дождя, а скорее проснувшаяся и выдыхающая из себя долгий зимний сон, благоухающая всеми временами года сразу: и нагретой на солнце соломой в навозной куче возле овина Зависляков, и еловыми ветками возле поленницы, и гнилыми картофельными очистками, и кисловатым пеплом листьев да стеблей, сложенных в саду, но прежде всего свежей влагой первых вспаханных борозд и забродившего в деревьях сока.
Школа. Он заглянул в окно — пусто. Никто его не удерживает, если даже и видят его, подглядывают за ним из-за углов, из уже потемневших окон. Закрытый магазин. Сушильня для слив. За зиму с ее крыши пооблетела дранка, надо бы приказать… да Зависляка уж нету. Кузница тоже закрыта. Запах меняется, у берега веет гарью. Здесь только и осталось, что несколько зубчатых обломков стен над грудой развалин, над пожарищем. Все уже почернело, огонь почти погас, заваленный лавиной кирпича, тихо догорает где-то на дне впадин, и наверху вспыхивают моментами, негромко потрескивая, красные факелы, отчего живучие эти развалины осветляются по краям мерцающим сиянием, но это неопасно: вечер безветренный, дома достаточно далеко, за ночь все прогорит.
Дикая лужайка с огрызком осинового пня, корявый, как леший, тополь и гонг. Незачем его трогать. Лишь завтра утром старый Оконь даст сигнал рыбакам. Бывший причал парома, место нашей первой встречи. У берега ожидают лодки. Его лодка тоже ждет, она поменьше других и привязана отдельно. Могли бы, лентяи и бездельники, развесить сети поаккуратнее, а то свалили грудой, лишь кое-где небрежно подперли палками. Раскидали, будто тряпки какие…
Уже слышно, как загремела носовая цепь и заплескалась вода под бортом. А пожарище опять выдохнуло из нутра огненную красноту, затрепетало крылом зарева, роняющим на черную воду перышки света. Отблески заплясали на лодке, на сетях, и тут он меня увидел.
С этой минуты последовательность воспоминаний прерывается.
Я думала задержать его. А потом отпустила, отпустила сама: ведь он же сделал мне этот знак из лодки и все ждал, ждал.
Когда потом, уже после всего, я опять оказалась здесь, в классе, то раза два подходила к двери, ах, Иза, без вещей, без Флокса, разве я могла думать и помнить о чем-либо подобном в своем умирании, возвращении, немоте, в своем безмолвном крике и безмолвном плаче?
Может быть, он ждал, может быть, еще ждал.
Стало темней, я не зажигала свет, сидела на первой парте с самого края, у двери, ты ее знаешь, и я не сразу это вспомнила: он мне как-то сказал язвительно и в сердцах, что мне хотелось бы всю деревню посадить за первую парту и учить взрослых, словно ребятишек. Я сама села за эту парту. Так получилось. Но я ни о чем не думала, тогда еще ни о чем. Текло время — минута за минутой. Наверно, он уже уплыл.
Потом я услыхала какие-то крики, подошла к окну: трое парней ломились в запертый магазин, колотили кулаками в дверь и в ставни, я узнала голос Мундека Варденги. «Пеля, пусти! — кричали они. — Выпить охота! Хватит с нас самогона, да здравствует водочная монополия!» Ты, Иза, этого не поймешь, никогда не сможешь понять — ни того, какое производил впечатление этот крик и грохот рядом с домом Зависляков, ни того, что этот шум для меня значил, на что он меня толкал.
Я открыла впотьмах несессер, достала классные журналы и пособия, разложила их, как они лежали, по ящикам и на столе. Вынула из мешочка наш кораблик, Иза, который вы мне подарили, «Колумба» из «Колумба», и поставила его на полку, на прежнее место. И снова села за первую парту, и не знаю, сколько просидела, правда, не знаю, мне и сейчас не хочется смотреть на часы, их время ни о чем мне сегодня не говорит, ничего не сообщает. Я ждала и жду, пока время снова шевельнется во мне самой.
Потом я зажгла свет, прочитала твое письмо и погасила лампу. Наверно, он уже уплыл и больше не ждет.
Я здесь. Я существую.
И что бы я сейчас ни говорила, чего бы ни думала о себе и обо всем остальном, думаю-то я только об э т о м, и даже не столько думаю, сколько я сама по себе э т о. Оба мы не назвали э т о г о открыто, и хорошо, потому что мне вдруг представилось, что э т о — все, все в целом, или, пожалуй, не так: э т о — форма всего того, чем мы являемся и что делаем, название всей нашей жизни со всеми ее переменами, еще не известными мне, э т о — условие, без которого нет ощущения, что ты существуешь. Э т о останется во мне, даже изменив свой облик и в новом облике покинув меня, бросив, а я отрекаюсь от него.