Выбрать главу

И так далее, вот такие рассказы. Потом стали в карты играть. А я все не могла забыть о тех детях.

Проснулся Мироша, я ему рассказала, думала поразить, а он мне:

— Я, — говорит, — сам знаю.

Он обычно от меня все свои служебные дела скрывал, но тут ведь я сама ему сказала.

— Знаю, — говорит, — заходим в домишко, а там трупы… Вот такая командировочка.

Он очень тогда переживал, я видела. Но он уже старался не задумываться, отмахнуться.

Он всегда считал, что все правильно, очень был предан. Помню, в начале нашей совместной жизни я часто говорила ему:

— Мироша, не может быть, чтобы все были виноваты!

Я говорила так под влиянием мамы, мама была умная женщина.

— Конечно, ты не веришь, — возражал он. — Ты ведь белогвардейка.

А тогда среди вымирающих селений в нашем вагоне, обитом бархатом, было полно провизии. Мы везли замороженные окорока, кур, баранину, сыры, в общем, все, что только можно везти.

Петропавловск еще с царских времен был городом. К Мироше тотчас, как мы приехали, пришел начальник ОГПУ Петропавловска. Сережа инспектировал работу этих начальников, но он не строил из себя грозного ревизора, наоборот.

— Завтра мы начнем работать, — сказал он дружески, — а сегодня приходите к нам с женой на обед, у нас будет жареный поросенок.

Они пришли. Жена его Аня — хорошенькая, но толстая! И еще платье. Ну разве можно толстым такое носить? Юбка плиссе — это же толстит! Она все оправдывалась, помню: «Это потому я растолстела, что мы были в Средней Азии, там летом очень жарко, я все пила воду».

Стол в салоне был накрыт хоть и по-казенному, но роскошно. И вот повар тащит на блюде жареного поросенка, нарезанного ломтями, в соусе. Проходит мимо нас, вероятно, опасался задеть пышную прическу Ани, наклонил блюдо, а соус как плеснет ей прямо на платье! Она вскочила, закричала:

— Что за безобразие!!! — и давай ругаться.

Повар так и замер, лица на нем нет — что ему теперь будет?!

Я пыталась ее утихомирить, советовала соли насыпать на платье, но вся радость обеда была уже испорчена. Мироша ей:

— Неужели какое-то платье помешает вам отведать такого поросенка?

Муж брови нахмурил: перестань, мол! Но она не унимается. Так и прошел весь обед.

На другой день они нас пригласили. Там-то был пир, так пир! Много всяких прислужников, слуг, каких-то подхалимов, холуев. Подавали всякие свежие фрукты, подумайте, даже апельсины. Ну уж про мороженое всяких сортов и виноград — и говорить нечего!

3.

Во второй раз я побывала в Караганде через пятнадцать лет. Миронов давно был расстрелян, мой третий муж, Михаил Давыдович, томился в лагерях. У меня позади были Лубянка, и страшный переход через степь в пургу, и дистрофия, от которой я чуть не погибла. Мой срок заканчивался. В конце его я была связана с больницей в Аратау, в трех сутках езды на лошадях от Караганды. Моей подругой стала жена начальника лагеря Панна, она меня всячески поддерживала.

У нас в больнице тогда лежал уголовник, у которого якобы отнялись ноги. Он рассказывал, что урки за какие-то их внутренние дела с размаху ударили его о скалу. Но позвоночник у него остался цел, и наш главврач не был уверен, что он не симулирует. Уголовника этого решили отправить в карагандинскую больницу, и главврач сказал конвою:

— Посылаю с медсестрой. Она не убежит, ей осталось три месяца до освобождения, а вот насчет него не уверен, за ним смотрите.

Про наших вохровцев говорили, что это дети и внуки тех раскулаченных, которых пригнали сюда умирать в тридцатые годы, и теперь они нас ненавидят — как интеллигенцию, точнее, как бывшее начальство, «партейных», что когда-то раскулачивали и высылали их семьи. Может быть, среди них был и тот мальчик, который когда-то съел своего младшего брата.

Отличались они какой-то особой жестокостью, грубостью, но, главное, были уж очень некультурны и дики. Сама я не пострадала от их жестокости, я быстро поняла, какая здесь жизнь, и научилась, не подличая, как-то ладить со многими.

А еще знаете, что мне помогло? Я никогда ни одного дня не носила тюремной или лагерной одежды. Мне казалось, что стоит надеть их одежду — эти ватные брюки или куртку с торчащей из дыр ватой, — и ты уже не человек, ты уже превратился в раба в глазах всех и в своих собственных, раба, которым можно как угодно помыкать. Надо было сохранить свое человеческое достоинство. Я и старалась держаться так — не сдаваться, не уронить себя. И это мне помогло. Отношение ко мне было другое, даже у вохры.

Но вернусь к рассказу.

Мы поехали. Впереди тачанка с двумя конвойными, затем телега, в ней на соломе — больной, и я у него в ногах со своим узелком. Правил конвойный.