— Я следователь Миронова. Для вас тут кое-что есть. — И кладет передо мной письмо.
Почерк Сережи. В письме:
«Дорогая жена и друг!
Я только теперь понял, какова степень моей любви к тебе. Никогда не думал, что мое чувство к тебе так сильно.
Все благополучно, не волнуйся. Скоро во всем разберутся, и я буду дома. Крепко целую. Сережа».
Хотя почерк был его, но сперва я не поверила, что писал он, пока не увидела последнее: «Крепко целую. Сережа».
Это был наш условный шифр. Если «крепко целую» — значит, все хорошо.
— А теперь, — сказал Павел Яковлевич (это был Мешик — бериевский сподручный), — пишите ответ.
Я написала обо всех общих знакомых и о том, что хочу уехать. Павел Яковлевич прочел.
— Нет, — говорит, — так писать нельзя. Вы можете писать только о себе и о семье. И насчет отъезда не пишите.
Скомкал мною написанное и выбросил в корзину.
Я написала снова очень коротко, что все благополучно, и закончила: «Крепко целую». Он взял, сказал, что хорошо и что передаст Сереже.
— А теперь, — обратился он ко мне очень вежливо, — скажите мне, вы на что-нибудь жалуетесь?
Я сказала, что вот опечатали почти все в квартире, мы своих вещей взять не можем.
— Ну это мы уладим. — Нажал кнопку и встал.
Я встала тоже. В кабинет кто-то вошел.
— Проводите, — сказал Мешик.
Я попрощалась и вышла за провожающим. Теперь коридор показался мне темным и страшным, лифта в конце его я не разглядела. На меня вдруг напал ужас:
— Куда вы меня ведете?!
А провожающий оглянулся, и вдруг я увидела такое простое, доброе лицо русского мужика…
— Не бойтесь… — сказал он мне тихо.
Тут уж я увидела лифт. Мы спустились вниз, он проводил меня до выходной двери, где я и оставила подписанный Мешиком пропуск, дверь отворилась, и я оказалась на свободе — на пустой ночной площади Дзержинского. Я вздохнула полной грудью.
Но что же было с Мирошей, почему, уйдя в шестом часу от Колесниковых, он появился в наркомате только в два часа ночи? Где он был? Что он пережил в эти последние свои часы свободы?
Я узнала от шофера Колесниковых, что от них Сережа отправился не в наркомат, а домой. Не доезжая до ворот, Сережа попросил шофера остановиться. Вышел, поблагодарил шофера, и тот больше его не видел.
Я много думала, что было с ним. И письмо, которое дал мне прочесть Мешик, кое-что мне разъяснило.
Он поехал не в наркомат, а домой, чтобы взять маузер, который, как он думал, наготове лежит у него под подушкой. Он уже понимал, несмотря на все мои заверения, что странный вызов может означать только одно — арест. Не дать арестовать себя было у него задумано давно. Но, войдя во двор, он тотчас опытным взглядом заметил шпиков в подъезде и пошел прочь — в шумные еще улицы зимней вечерней Москвы. Он ни к кому не заходил — мне бы об этом сказали. Что он думал? Уехать в неизвестном направлении? Бежать? Спастись? Но разве это было спасение? Разве его бы не разыскали? А я? А Агуля?
Покончить с собой иным способом, без маузера? Кинуться в лестничный пролет высокого дома или под автобус, троллейбус, под трамвай головой?
Были всякие способы оборвать свою жизнь. И для него это было бы легче, чем пережить то, что его ждало. Он не верил, что его могут отпустить. Слишком большая череда расстрелянных знакомых и друзей прошла перед его глазами, расстрелянных начальников, подчиненных… Балицкий, о котором говорили, что он страшно кричал, когда его вели на расстрел, Блюхер, которого застрелил Ежов, Уборевич, которого казнили сразу после вынесения приговора…
Покончить с собой? Но если он покончит с собой, скажут: ага, ты застрелился, или кинулся в провал лестничной клетки, или под трамвай — значит, ты виноват был, ты враг, ты что-то за собой знал! Застрелившегося Гамарника прокляли как «врага народа», а с семьей расправились. Так расправятся и со мной и с Агулей, если он тоже убьет себя.
И вот, спасая семью, он и пошел на физические и моральные муки, и отсюда эта фраза в письме: «Я только теперь понял, какова степень моей любви к тебе».
Что он пережил в ту ночь, перед тем как пошел и отдал себя в их лапы?
Я думала, думала над этим, над этой фразой о его любви ко мне. Пожертвовал ли он собой ради меня? Я не хочу сказать, что он меня не любил. Он любил меня так, как только мог любить другого человека — страстно, сильно, конечно же, любил! Но что причина отказа от самоубийства, настоящая причина была эта… Я думаю, что не только. Он просто внушил себе ее, ему самому так казалось, что это и только это. На деле же он слишком любил жизнь и просто не мог вот так взять и разрушить ее, уничтожить себя — здорового, полного сил и жизни, уничтожить себя, убить…