Но я отвлеклась. Пришли делать обыск. В мой шкафчик. А там у меня баночки с топленым маслом и несколько бутылок водки (это на обмен тоже). Один бандит другому на водку кивает, а тот ему — брови нахмурил, головой трясет: нет, нет… Стали выходить, первый опять подмигивает… Ну если бы соседей в комнате не было, взяли бы они и масло и водку. Но соседи стояли и глядели во все глаза, мне показалось тогда — злорадствовали.
Одиннадцатилетняя Агуля осталась одна. Целый месяц она с этими соседями прожила, им ее кормить приходилось, пока Михаил Давыдович за ней не приехал…
И вот проходит много лет, много черных лет — тюрьма, лагерь, годы бесправия — и вдруг реабилитация!
Помню, на Арбате это было, кажется, там, где табличка «Военный трибунал». Принял меня генерал, он «гениальнейшего», как и я, ненавидел, крепко пострадал тоже.
Смотрит мое дело.
— Не понимаю, — говорит, — за что вас арестовали!
— Я тоже не понимаю… Может, за то, что я жена Миронова?
— Может быть, может быть… — говорит рассеянно, неуверенно, листает дело… Ищет. Не нашел ничего о Миронове. Но вот вдруг на что-то наткнулся, промычал неопределенно: «Гм… да… вот». И быстро поднял глаза на меня.
— Не будем ворошить старое… — говорит примирительно, — подпишите вот тут вот, что получили реабилитацию.
И дает мне «дело». Мое «дело»!
И я вдруг вижу бумажку — донос! Мелькнуло «антисоветские разговоры», я жадно дальше — подписи: «Караваев, Генина, Синявская»! Мои соседи по Куйбышеву!
Тут уж я вцепилась в «дело», читаю, читаю, а там на меня написано: говорила то-то и то-то, что «электрическое напряжение плохое, что ничего нигде не купишь, что водопровод замерз…», и т. д., и т. д. Вот и получились «антисоветские разговоры»!
Генерал пытается осторожно у меня «дело» забрать, а я — не даю.
— Я им этого не оставлю!
Он тогда мягко:
— Агнесса Ивановна, знаете что? Вас реабилитировали? Реабилитировали. А это… — И махнул рукой — бросьте, мол, зачем вам это?
Михаил Давыдович тогда уже был дома, он тоже мне говорит — оставь, не надо, пусть живут. Откуда мы знаем, может быть, их заставили на тебя написать?
Ну я и не стала связываться.
Но иногда ночью вдруг проснусь, как током прошьет. Караваев, та обезьяна, что ночью ко мне под одеяло лазал, Генина, которая керосинку выпрашивала, Синявская, которой я давала пледом укрываться!.. Прошьет так током, и начинает точить мысль — неужто они благополучной жизнью наслаждаются?
Так они мне отплатили за все.
Вот и выходит, что меня арестовали за керосинку.
А когда мы снова с Машей встретились, я уже знала про донос. Маша Синявская очень мне обрадовалась: «Майя, милая, дорогая!» А я смотрю и думаю: знаешь ты или нет? И понимаю, чувствую — ничего не знает.
Она была спокойный, уравновешенный, очень принципиальный человек. Пьющего отца она стыдилась, жалела. Когда в 1943 году был приказ о демобилизации девушек-студенток (а она была студентка истфака), Маша демобилизоваться отказалась: «Идет такая страшная война, — сказала она, — сейчас надо не учиться, а воевать». И пошла на фронт.
Она меня затащила к ним. Ее мать — та самая — ко мне целоваться: «Маечка, Маечка!» И расспрашивать: «А как там Агнесса Ивановна поживает? Как мы с ней дружно жили!» Прямо поет, глаза льстивые. Мне бы ей сказать, чьих рук это дело, а я… не смогла. Стыдно мне за нее, неловко. Я смолчала. И сделала вид, что ничего не знаю.
Но с Машей я больше не встречалась. Хотя Маша-то здесь была ни при чем.
Когда отец узнал, что Агнесса арестована, он стал отчаянно «стучать головой в закрытую дверь». Куда только не писал — и в прокуратуру, и самому Берии — добивался приема. Если удавалось куда-то пробиться — доказывал, что это ошибка, что она ни в чем не может быть виновата. Берии он писал, что, мол, если она виновата, «то и я — враг народа»! Он был вне себя, он был слеп.