Мнемозина — самая безжалостная тварь из жильцов подземного мира. Страшнее смерти. Отвлечешься, отвернешься — и опять…
Полыхают огни Флегетона — бросают изменчивые отблески на крылья, и огненные языки тянутся к рукам юной богини, облизывают — ярко-алые, жалобные… и звонкий смех тревожит подземный мир: «Ну, что вы, щекотно!»
И на смех выползают подземные жильцы — сперва несколько чудовищ шарахаются, когда видят, кто стоит за спиной у юной богини, потом прилетают мормолики и под конец выплывает сама Трехтелая — с факелами, стигийской свитой и ядовитой усмешкой:
— Мы и подумать не могли, что нам нанесет визит сестра нашего царя. Такая честь…
— У тебя факелы! — радостно звенит в ответ. — Как красиво!
А уже через несколько минут маленькая блаженная гладит крылатого волка, и утешает ноющую Ламию, и показывает Эмпусе, как закалывает волосы Афродита, и болтает со стигийскими о том, какая у них замечательная река и как здорово у нее можно было бы греться…
И еще взгляд Гекаты отпечатывается в памяти — жадный, пронзительный, неотступный взгляд, устремленный на Гестию и подземных. И ее едва различимые слова, будто невзначай сказанные в твою сторону:
— Убери отсюда олимпийку, Убийца. Пока мир не упал перед ней на брюхо и не завилял хвостом.
Постой, Мнемозина. Я спрошу тебя — какую опасность рассмотрела в этой девочке Трехтелая? С чего посоветовала показать ей мой дворец?
Я не показал.
Наверное, опять бездарно дрался.
Бог смерти отставил чашу — ее тут же приняли услужливые руки из пустоты. Прошел по мегарону, наполненном сквозняками и колыханием разноцветных полотен, свитых из тысяч прядей. Остановился у очага, который давно не пытались разжечь даже слуги.
В этом очаге отказывался жить даже колдовской огонь Гекаты. Танат не просил Трехтелую зажечь очаг.
Просто знал.
Может быть, нужно было все же привести сюда маленькую блаженную. Чтобы она посмотрела на прислуживающие тени детей. Коснулась криков, которые звучат из-под каждой пряди. Увидела бы навсегда выстывший очаг. И оставила бы бесплодные попытки.
Или…
— Кто-то сказал бы, что здесь слишком холодно. Я бы сказала — мерзко.
Шагов Нюкты он не услышал — это и не было нужно. Все дети ночных Первобогов были связаны с родителями слишком прочными узами. Впрочем, в то, что Великая Нюкта явилась без предупреждения, все равно не верилось.
— Ты послала ко мне Гипноса, — сказал Танат, не удосужившись приветствовать мать. Снизошедшую к нелюбимому сыну.
— Ты отшвырнул его с дороги. Потому что он сказал что-то про твою олимпийку? Геката рассказывала, ей понравилось в подземном мире. Настолько, что Посейдон даже желает выдать ее за Гипноса. Я сказала, что не против — это помогло бы мальчику остепениться… сколько у него уже детей?
Темное покрывало, дарящее свежесть, змеей шуршало по каменным плитам. Охотилось, высматривало, казалось — вот-вот зашипит…
Воспоминания о веснушках и искорках в карих глазах коснулись было висков — и сбежали, испуганные.
— Пришла просить за любимчика? — спросил Танат тяжело и ровно.
— Мне нет нужды просить тебя. Сын. Я могу приказать.
Танат молчал, глядя на покрывала из волос, вдоль стен. Холодным, спокойным, отстраненным взглядом воина.
Звенели и падали невидимые слова — блестки из драгоценного покрывала Ночи.
«Гея и Уран были продолжениями Хаоса — своего плодоносного отца. Потому позволяли рождаться своим детям как угодно и какими угодно. Это было неразумно. Гекатонхейры и Циклопы оказались в Тартаре, Крон сверг своего отца… Когда Эреб взял меня в жены, я решила, что будет иначе. И к каждому ребенку мы подходили, словно к творению. Как скульптор — к статуе. Как ювелир — к драгоценности. В каждого ребенка мы вкладывали частичку себя. Наши дети — наши части, подвластные нам.
И потому никто из них не может ослушаться наших приказов».
Не может пойти против нас. Не может раскрыть кому-нибудь истинную суть мира. Не может открыть тайну Эреба, лишенного тела, когда он решил породить нового ребенка — мир — и отдал слишком много.
Так — со всеми нашими детьми. С Гемерой днем и Эфиром-воздухом. С чудовищами, которых я нарочно породила из себя в наказание Крону — Керами, и Атой, и Лиссой, и Эмпириями…
— Да, — сказал Танат. — Это было мудро.
Грохотали, не разбиваясь, неслышимые слова — осколки от самого страшного в мире клинка.