А теперь уже все увидели, чем обернулась эта хитрая клятва Антанты, теперь уже хлопцы имеют румынский фронт. Что их перебрасывают сюда, он знал еще перед госпиталем, потому так быстро и разыскал. А там, на чешском, уже другие бьются. Может, среди них и Янош с Каролем. И как же это его радует: ведь и там красные воины опять пошли вперед! Сейчас он не знает, что там делается, но дай, дай боже им и дальше побеждать.
Слышишь ли ты, Уленька, этот наш разговор? Не жалей и ты для друга своей радости, если имеешь. А я уже и не знаю, как свою пережить после той печали, что охватила было меня. Опять мы пошли вперед, и я опять верю, что скоро встретимся с тобой. Где-то поджидает меня и встреча с Яношем и Каролем.
Об этом мне шумит тополь, под которым я выдаю солдатам кроны за храбрость. Вояки после этих удачных боев отойдут на небольшой отдых. Да ведь и заслужили! А мы с Калинычем? Не знаю, где пролегают его дороги. Ведь у него дела не на одном фронте. Может, и на словацкий поедем. А я — как он захочет.
Вот Калиныч уже возвращается из хутора, где должен был постоять за Молдавчука. Будет гуцул опять в солдатской форме! И Калиныч радует нас добрыми вестями. На сольнокской линии фронта наши тоже пошли в наступление и взяли снова Мезетур. Ой, ой! А что мы возьмем еще!
В жизни каждая минута может быть счастливой. И такая минута как раз у нас сейчас. Хлопцы салютуют Калинычу. Весь мир улыбается тебе, когда веет удачей. Мезетур, Мезетур… Да разве я когда-нибудь забуду это слово, которое в ту минуту счастьем нам всем светило?
Но что бы ты сказала, Уленька, если бы увидела Калиныча на другой день после того, как он сообщил нам добрые вести из-под Сольнока? Что бы ты сказала?
Хоть с виду он был весь словно переполнен радостью, ободрял всех шутливым словом, глаза его смотрели так, словно нам побеждать и побеждать.
И разве сердце твое не насторожилось бы, если бы услышала такие слова, обращенные ко мне:
— Будем, Юрко, в Сольнок пробираться…
А на меня от этих слов тревогой повеяло. Может быть, пробежала она в его глазах или выщербила какую-то струну в его голосе, но сердце мое вмиг ее перехватило.
Почувствовал, что за этими словами стоит что-то тяжелое. Но я хочу, хочу об этом знать. И хоть он начальник, а я возле него не больше как мизинец и не годится мне к нему обращаться запросто, но говорю:
— Если я при вас, то хочу с вами и тревогу вашу делить. Сердце мое чует, что есть она у вас, есть.
А он мне просто так, как товарищу, отвечает:
— Мезетур уже не наш. Румыны на той линии пошли в наступление, заходят нашим в тыл. Только не тревожь здесь никого этими словами. Такое впечатление, что произошла измена, румынам, видно, передали план нашего наступления, о котором мы договорились на совещании в Цегледе. Тебе, Юра, говорю, потому что верю: ты способен все пережить и остаться сильным. Вижу, очень ты опечалился. Но это ты услышал, а увидеть, может, придется кое-что еще потяжелее. Сейчас же мы туда выезжаем.
Уленька, слышишь ли ты, каково мне? Видишь ли, где я уже стою? Уже за Сольноком, на том месте, откуда высокое командование боем руководит.
Калиныч все хочет меня держать при себе. Он голова, а я его руки.
Когда мы подходили к командному пункту, на минуту раньше с другой стороны туда, чуть хромая, подошел моложавый среднего роста человек, одетый как простой красноармеец. Но, наверно, таким не был, потому что как равный с равным начал говорить с тем белобрысым, что там стоял. А когда я лучше присмотрелся, то узнал в подошедшем Мозеша Габора, которого видел однажды с Каролем в Будапеште в первые дни нашей революции.
Кароль рассказывал мне, что Мозеш Габор руководил интернациональными полками, собирал их в Келенфельде, а он ему помогал. А теперь я увидел его здесь, на том месте, откуда руководят боем высокие командиры. Только почему он хромает и так исхудал, словно после тяжелой болезни или ранения? Да, наверно, так оно и было. Его приятное лицо будто светилось от бледности, а черные волосы словно выгорели на солнце и отсвечивали рыжеватым блеском. У меня острое зрение, и это все сразу мне бросилось в глаза. Но еще не мог разобраться, о чем он так взволнованно говорил офицеру в австрийской форме, который стоял, словно ледяная стена, будто не видя и не слыша или не желая видеть и слышать, что ему говорят.
Позднее я узнал от Калиныча, что тот, к кому обращался Габор, был командующий Седьмой армией Верт, а Габор значился у него комиссаром. Им, конечно, было о чем говорить, но почему тот высокий по чину офицер так высокомерно молчит, словно не хочет говорить со своим комиссаром?
Узнав Габора, я очень обрадовался. Ведь он может знать, где сейчас Кароль. Может, удастся мне с Калинычем ближе подойти к ним и я осмелюсь спросить у Габора про своего товарища.