Выбрать главу

Но хорошо, что услышал я все до того, как пришли за мной. Забрали и повели, а куда — об этом в тюрьме не говорят.

И опять передо мною знакомый длинный коридор, перерезанный решетками, которые открываются за мной и закрываются. Сколько мучеников и сколько раз — днем и ночью — слышат в камерах этот зловещий грохот решетчатых дверей. Кого-то повели, кого-то повели. А куда?

И я не знал, куда ведут меня сейчас, что сделают со мной. Опять прохожу второй — большой — двор тюрьмы, где были вкопаны в землю живые люди. Земля уже выровнена, но свежие черные заплаты напоминают о дикой нечеловечески жестокой смерти, которая настигла здесь людей. А день теплый и ясный, хотя чувствуется: осень уже ждет, когда лето уступит ей свое место.

Как хорошо сейчас в наших горах! Летняя жара спадает, склоны полонин еще не прочесывает острый ветер, как это бывает позднее, а овцы уже идут с радостным блеяньем вниз.

И мне хочется вниз, к людям, — как бы хорошо ни было летом в горах, а безлюдье все же ходит за тобой по пятам.

И ты, и ты сейчас сошел вниз, перевели тебя через этот страшный двор, и опять впереди глухой тюремный угол, опять тебя поворачивают налево, а потом погонят по лестнице наверх.

И вот уже этот красавец следователь перед тобой, да не один, а уже возле него сидит второй — в гражданском платье и спрашивает по-русски, кто я и как сюда попал. И я опять начинаю свою ложь, тоже по-русски, в надежде, что русский язык меня спасет.

— Я донской казак Юрий Михайлович Греков, из станицы Николаевской. А знаете, что значит донские казаки? Это была самая надежная царская сила. Да сталось так, что и меня взяли в плен. Но, честно говоря, не каюсь, что так вышло, потому что остался в живых, а там могли бы меня убить. Увидел, как у вас здесь люди хозяйство ведут. Очень, очень замечательная страна.

Человек в гражданском переводит следователю, что я лопочу, а у того уже глаза лютеют, вот-вот выскочат из орбит. И уже кричит мне:

— А почему же ты, бидеш рус, убегал? Куда шел, зачем шел?

Я все понимаю, что он выбрасывает из своей пасти, но смотрю по-бараньему то на него, то на переводчика и, пока тот мне переводит, мозгую, как дальше мне отбрехиваться. Еще, наверно, спросят, в каком лагере был. Что тогда им говорить? Вспоминаю русских военнопленных, с которыми встречался и в госпитале и в других местах, кто в каком лагере был. Как хорошо, что, когда беседовал с ними, речь о том зашла. Теперь могу знать, какой лагерь себе выбрать. Но не Радванку и не Мукачев, потому что сразу спросят: «А как ты оказался тут, в Будапеште?» А, чтоб на вас все горы, все камни мира повалились, — задали мне столько хлопот. Выбираю себе один лагерь за Балатоном, а другой где-то около Вены — все подальше от Будапешта.

— Сбежал я, ваше благородие, сбежал, в чем вам и признаюсь, потому как зачем мне так долго чужой хлеб есть? Ведь у нас своя пшеница, свое богатство. И девушка меня ждет, девушка. Вот смотрите.

И тычу переводчику свою фотографию, потому что тот каин в военной форме ее видел. И он уже кричит и так бьет меня по лицу, что кровь брызжет прямо на стол, за которым он сидит.

— Зачем, зачем лез в камыши?

Переводчик мне переводит, а я улыбаюсь, удивляюсь, что меня об этом спрашивают.

— Да как же не пойти посмотреть? А может, я себе с тех расстрелянных что-нибудь возьму, что и мне бы пригодилось. Им-то уже не нужно, а у меня дорога длинная. Сапоги или, может, часы, да и штаны сгодились бы, видите, какие лохмотья на мне. А военная форма моя была не лучше. В каких только боях, в какой работе я в ней не был! Скинул, выбросил, потому в ней меня каждая собака узнала бы, кто я такой. Вот за это меня и судите.

И так складно идет моя выдумка, даже начинаю рассказывать про бой, где меня взяли в плен.

— Что говорить, венгры добрые вояки. Их войско не хуже, чем наши казаки. Не будем злого помнить один другому. У войны своя речь. А вы приезжайте в нашу станицу, гостями у меня будете.

И все такое знай закручиваю перед этим переводчиком, а он все пересказывает тому хищному красавчику. Слышу, что уже и доброе слово закинул обо мне: мол, все выглядит достоверным, о чем рассказывает. А то, что сбросил свой мундир и уничтожил документы, это тоже правдоподобно, раз пустился в Россию бежать. Ведь всякий увидел бы, что он военнопленный, и в документах прочитал бы.

Кто знает, кем был этот переводчик. Может, одним из тех, кто спасал здесь людей, если удавалось. Но вышло так, что меня не пытали, не избивали, как других. Не знаю, что дальше будут со мной делать, а пока опять приводят в ту же камеру, где был. Сейчас я не вижу, кто здесь остался и есть ли кто из новых, потому что камера эта хоть и не в подвале, хоть и есть в ней высоко маленькое окошко, но, как войдешь, все равно в глаза бьет тюремная темь. Одно слышу — какой-то стон, которого раньше не было. Те, кто меня уже видели, опять присматриваются с подозрением. Еще бы! Берут его, водят, как других, а смотри же, не избитый, как они, или как тот новый, что лежит без памяти и так тяжко стонет. А то, что струйка крови засохла у меня на щеке, так это так, для виду, мол, и я тут мученик.