Выбрать главу

Но в те тяжелые дни пришла к нам и радость. С какого-то дня мать уже не смотрела безразлично на нас и, когда мы хотели приложить ребенка к ее груди, сама взяла его из наших рук и покормила. Болезнь дотемна подсинила ее искусанные губы, сама она словно вымокла. Но уже могла сесть.

И тогда пришло более страшное. Заболел отец. Он пришел с работы с пылающими глазами, кричал, бился о стену головой, собирая своим криком людей. Хозяйка не могла больше терпеть в своем дворе такую беду и вызвала черную карету. Мы смотрели на нее, как на лихое Смочище, которое забирает навсегда нашего отца. Потому что большинство из тех, кого карета забирала, не возвращались. Могла ли наша мать и дальше лежать, хоть болезнь еще от нее не отошла? Горе подняло ее на ноги. На Юрковской улице нам не давали больше пристанища, и мы опять вернулись на беженский пункт в Дом контрактов.

В эти дни я с младшими детьми вышла на улицу просить. Теперь не было уже около нас отца, чтобы можно было рассчитывать на его заработок.

Мать была такая слабая, что проведать отца и брата пошла я. В Александровской больнице в бараках, которые были размещены там же в саду, лежало очень много больных беженцев, и всегда кто-нибудь шел туда в дни, когда пускали. И я присоединилась к этим людям. Киевские улицы того времени, по которым я шла проведать отца и брата, живут в моей памяти, как одна дорога. А в конце ее — длинная койка в бараке, на которой лежал наш больной тифом тато. Он был высокий, а болезнь вытянула его еще больше. Лежал навзничь, с закрытыми глазами, высокая температура уже не заставляла его кричать и рвать на себе волосы, а приковала, как глыбу, к постели. Отец чуть-чуть шевелил губами. Ничего, ничего ему не хочется есть из того, что я принесла. Пусть Гасунця все это заберет, чтоб не пропадало, пусть будет детям. Только бы чего-нибудь кислого, кислого…

Как ему хочется винограда! Но доктора запрещают приносить это таким больным, как он. Но, может быть, Гасунця все-таки принесет…

Я должна исполнить просьбу отца. Выпрошу на улице несколько копеек и в другой раз принесу ему винограда.

VII

Как бы ни был беден человек у нас в Куликове, но в нищих ходить постеснялся бы. А я вот хожу. Это лишь в первый раз было тяжело протянуть руку, а теперь ничего. Пусть дают, у кого есть, а у нас нету. Принесу, принесу вам, тато, винограду. Чтобы только выздоровели, чтобы только встали.

Иванко лежал в другом тифозном бараке. Он сильно изменился, похудел, лицо его стало такое маленькое, запомнились лишь черные, как угольки, глазки. Они светились и говорили, что это не мертвец, а наш живой Иванко. И в них уже опять поблескивало то, за что Иванко не раз получал отцовского ремня.

— Хорошо, что пришла, а я уже хотел удирать, — сказал мне, хмурясь.

За все время болезни его только впервые сейчас проведали. Теперь он уже знал, что было с нами, и хотел только, чтобы его перевели в барак, где лежал тато. Иванку сразу же пообещали, — наверно, натерпелись с ним хлопот и хотели от него избавиться. Санитарка и сестра жаловались, что Иванко уже срывается с постели, а ему это запрещено делать, бежит к окну, хочет его открыть, А сейчас даже чем-то замахнулся, чтобы его выбить. Да, это Турчинский.

— Отец просил винограду? — переспросил Иванко.

Вот когда он будет в том бараке, где тато, сумеет подговорить какую-нибудь санитарку, чтобы потихоньку ему передала. Он знает, как это сделать. Только бы его перевели.

— И мне принеси, — приказывает.

Но когда в ближайший день я пришла, пройти в барак, где лежал мой отец и куда перевели Иванка, мне не удалось. Отец был уже в морге.

Каким памятным стал для меня этот виноград, который я несла для отца и брата. Но и Иванко его не отведал. Услышав, что отец умер, я поскорее хотела увидеть своего отца, хоть мертвого, но увидеть. Как будто этим своим приходом я могла вернуть его к жизни. И я отдала сторожу свой виноград за то, что провел меня в подвальное помещение, где лежал наш мертвый тато. На ноге его я увидела привязанную дощечку с надписью, что это не кто-нибудь, а Федор Михайлович Турчинский. Да я узнала бы отца и без этой дощечки с надписью, хоть смерть уже меняла его дорогие черты. Глаза его были открыты, и это были глаза отца, которые не сравнить ни с какими другими. Только в их стеклянном окаменелом блеске светилась безмерная тоска. И она навек вошла в мое сердце. И идет за мною еще не рассказанная никому судьба отца, у которого был такой красивый голос, такая любовь к жизни.