Выбрать главу

— Куэсто нон э посибилэ! — вопил Доницетти.

К нему подбежал художник Микеле и попытался что-то объяснить, но Айболит так наступал на него, так орал — мне показалось, что он его прямо тут на месте и прикончит, невзирая на всю его оскароносность. И действительно, когда Микеле, вдруг отбросив свою голубую мягкость, решил в свое оправдание возвысить голос, Джакомо выхватил у солдата шмайсер и передернул затвор. К нему подскочила Франческа. Я наконец начал приходить в себя и узнавать собравшихся вокруг членов съемочной группы. Узрел даже прятавшуюся за спины перепуганную костюмершу Валю. И кусавшую губы сердобольную Зину. И оператора, и кинокамеру на тележке, и пожарные машины, так натурально имитирующие дождь.

Джакомо Доницетти подошел ко мне вплотную и грозно проговорил:

— Грациэ! Си вэста.

— Спасибо, можете одеться, — пропищала переводчица.

И вот тут-то я на самом деле почувствовал себя обреченным. И таким одиноким среди этой сумасшедшей толпы. Голый, продрогший, промокший, грязный, никому не нужный… Мама! Мне стало себя жалко почти так же, как в ту ночь, когда увезли мою добрую тетушку. Я потоптался на месте, повернулся в одну сторону, в другую… Господи, да что же это? Да как же это?! Куда идти-то? Что? А? Срамота! Я как-то нелепо прикрыл ладонями свой скукожившийся мускул любви, потом, наоборот, задницу, потом сел прямо в грязь и натянул на колени так подкузьмившую меня треклятую футболку.

Чьи-то трясущиеся руки подали мне сухую одежду. Я поднял голову кажется, это была костюмерша Валя — и вдруг вскочил, что есть силы рванул от ворота футболку — физиономия ни в чем не повинного Кевина Костнера распоролась пополам, обнажив мою грудь и живот. Сорвав эти лохмотья, в которые превратился некогда так понравившийся мне сувенир польского кинофестиваля в Лагове, я швырнул их комок в лицо одному из мужиков, тащивших меня к яме, и, ухватившись за ствол его автомата и тыча дулом себе в грудь, заорал срывающимся голосом:

— Стреляй, гад! Мразь бандеровская! Стреляй!

Мужичок, смущенно улыбаясь, попятился:

— Да ты чё, вообще уже?

И тут… Не знаю уж, что мною руководило. С точки зрения нормальной человеческой морали гнусно, конечно: ведь это был всего лишь обыкновенный человек из массовки, скорее всего, такой же нищий, как я, оказавшийся здесь в надежде заработать на мягкий хлебушек для своей семьи. Сейчас вспоминаю стыдно. Но тогда… Как говорится, каждый спасается, как может. В общем-то основа, конечно, нового кодекса отсутствия чести.

Короче, я его ударил. Да так, что он, замахав руками, точно курица крыльями, не удержался, сел на землю, и темная струйка крови вытекла на его рыжие обвисшие усы. Все замерли. Даже слышно было, как из перекрытых пожарных шлангов журчит просачивающаяся на траву вода. Тишина. И первым ее нарушил Доницетти. Он бросился к оператору, отдавая команды. Боковым зрением я заметил, что вся киногруппа пришла в движение, все разбегались по своим рабочим местам, опять пошел «дождь», и вот уже на нас нацелился глазок кинокамеры.

— Ты что же, пидармот, делаешь? — осипшим голосом проговорил «бандеровец», поднимаясь и размазывая по лицу кровь.

И не дожидаясь ответа на свой ребром поставленный вопрос, он так мне вмазал, что я бревном повалился навзничь, запрокинув руки, точно плети. Мужик подскочил и ударил меня сапожищем. Я скрючился, закрыл лицо руками, но продолжал одним глазом — второй был выведен из строя нокаутом — следить сквозь пальцы и за «бандеровскими» сапожищами, и за камерой: пусть бьет, гад, но хоть не перекрывает полностью в кадре. Пару раз еще он припечатал меня добряче. Впрочем, это сейчас при воспоминании ребра ноют, тогда даже особой боли не почувствовал: отчаянно вел свою трагическую роль, черт побери.

На счастье, в поле моего зрения появились блестящие офицерские сапоги, полы длинного черного плаща и направленный на меня пистолет. Мужичка оттащили, и офицер несколько раз выстрелил своими холостыми. Видимо, пистолет был специально заряжен киноискусниками, ибо о мое тело небольно разбились «кровавые» мелкие шарики. О, яка солодка — по-украински это здорово звучит, вроде и соленая и сладкая одновременно — как упоительна актерская смерть! Какое это счастье — умирать на сцене при полном аншлаге, на съемочной площадке под прицелом кинокамеры, когда, кажется, весь мир воззрился на тебя и миллионы сердец трепещут и сжимаются сочувственной тоской. Как я убедительно дергался в судорогах после «эсэсовских» выстрелов! Как талантливо распластался своим античным телом на украинском многострадальном черноземе! Несколько раз меня перевернули грязными сапогами и сбросили в яму. «Нет, весь я не умру…»