— Постой, а разве так можно?
— Ну, не знаю, — поморщилась Ксюша. — Сейчас все можно. Может, у него двойное гражданство, но только деньги из Германии текут такие, что он живет тут не хуже самого президента. Его и увидишь-то теперь только за стеклом «мерседеса». Господи, я — актриса! — в жизни еще ни разу в «мерседесе» не проехала. Кстати, сейчас по улицам надо ходить ближе к бровке, там, где из шикарных лимузинов выходят валютные проститутки: глядишь, найдешь оброненную купюру. Так что — к бровке греби!
Она замолчала, разметая тонким носком белой туфельки пепел на полу.
— Чего ж ты хочешь? — вздохнул я. — Телевидение — это власть.
— Ну, вот я тебе и говорю. — она повела головой из стороны в сторону, томно прищурив глаза. — Шерше ля фам!
Я усмехнулся:
— Хорошо, я позвоню.
— О-о, я тебе могу гарантировать только безопасный секс.
— Это уже кое-что. А серьезно, как ты поживаешь-то?
— Да поживаю… — Ксюша вдруг резко помрачнела, как море под набежавшей свинцовой тучей. — Живу… Очередного на днях выгнала, теперь и не знаю, кого искать. Дармоеды…
— Играешь что-нибудь в своем академическом?
— У нас сейчас прима — жена главы президентской администрации.
— Да ну!
— Ага. Всю жизнь сидела мышкой и вот дождалась. Добровольская ушла: не вынесла душа… — Ксюша затолкала под плинтус окурок. — Раньше как было? Мы говорим «театр» — подразумеваем «Добровольская», говорим «Добровольская» подразумеваем «театр»…
— Народ на нее ходил.
— Не спорю. Ну а сейчас — власть переменилась. Думаешь, почему Смолярович стал главным? Да потому что он у Ленки, ну, жены этого президентского опричника, был руководителем курса. Он, кстати, таким вдруг националистом заделался. На служебном входе бюст Тараса Григорьевича выставил и флаг жовто-блакитный на крышу театра водрузил. Как над Верховной Радой. Вот тебе и Смолярович. Он бы еще и фамилию поменял на «Смолярчук» или «Смоляренко», да нос подкачал. Надо уж тогда пластическую операцию делать. Я, кстати, собираюсь, ищу спонсора. Как считаешь? Морщины вот возле…
Тут вдруг распахнулись двери, и выглянувшая Зина скомандовала:
— Никита, давай!
Я рванул, даже не попрощавшись с болтливой Ксюхой.
В дверях Зина прижала меня своей внушительной и упругой грудью — ах, Зиночка, дай Бог тебе здоровья и витаминизированного питания — и украдкой перекрестила.
Итальянский режиссер оказался очень живым, плотным старичком с загорелой большой лысиной, окаймленной пушком седых волос. Мне сразу вспомнился доктор Айболит. Но не тот, каким его представил Ефремов в киноавангарде шестидесятых годов Ролана Быкова, моложавым и сухопарым, а такой, каким я его рисовал в своем детском воображении, когда мама, чтобы отвлечь меня от стреляющей боли в ухе, громко и с выражением читала книжку. Помню до сих пор, тогда меня, уже привыкшего к злой матерщине часто подвыпившего отца, удивило и показалось неправдоподобным: как это, дяденька — и такой добрый? У меня с того мамкиного чтения такое уважение и доверие к белым халатам появилось, одно время даже сам врачом хотел стать, но потом понял, что ни к крови, ни к смерти не привыкну. Однако врачей и красный крест всегда уважал, даже нарисовал его алой губной помадой на крыше своего белого игрушечного пластмассового авто. К врачихе нашей в детском садике, тете Моте — Матрена Яковлевна ее звали, — всегда на прививки с гостинцем являлся. Припрячу с обеда конфету, войду в кабинет и выложу на стол ее, сурово сдвинув брови. А она всплеснет руками: «Вот артист!» И смеется, смеется… А я и впрямь артистом стал. Получилось — как диагноз: в роду ведь ни артистов, ни художников, ни музыкантов. Вот только бы эскулапов мне поостеречься: женка-то моя бывшая — педиатр.
Режиссер Айболит указал мне на кресло и раздельно, как школьный учитель, произнес:
— Ситдаун, плиз. Ду ю спик инглиш?