Выбрать главу

Нищие принялись расспрашивать его о знаменитой Тельшяйской ешиве, жаловаться на свое житье-бытье, нетерпеливо поглядывая на светящиеся окна избы и прислушиваясь к сытому гудению свадьбы.

- А что Он о нас думает? - спросил старший из них - Арье-шлимазл. - Ты же говоришь с Ним каждый день... Скудеет рука дающего...

- Он сам нищий, - выпалил Айзик.

- Кто? - Бог... Обокрали его люди... обокрали до нитки... - Нищие испуганно переглянулись. Такого кощунства от будущего раввина они не ждали.

- Он, как и вы, по миру ходит, - продолжал Айзик.

- Что-то мы Его на нашем пути не встречали, - сказал Арье-шлимазл и хмыкнул.

- В каждую дверь стучится. Но ему не открывают. А ведь просит не за себя, а за нас, грешных...

- Может, не то просит...

- Не то, не то, - согласился Айзик. - То, что Он просит, Господь дал человеку, когда сотворил его, но человек отдал это в заклад дьяволу...

Тут разговор оборвался. Из распахнутых дверей повалили разрумянившиеся от радости гости, и вскоре изба опустела.

Невзирая на отчаянные жесты матери, обиженной тем, что для Айзика побирушки чуть ли не дороже, чем родители, он до первых петухов просидел с Арье-шлимазлом и его компаньонами, утешал их как мог, обещал собрать какие-то деньги, но в ту ночь утешения, видно, жаждала не душа, а желудок. Под утро Айзик исчез.

Голда кинулась его искать, снарядив на поиски и братьев. У реки сына не было. И в чаще она его не нашла. - Он там! - сказал примчавшийся домой Бенцион, родившийся на год раньше, чем Айзик, и поведал матери о том, что тот ходит по местечку и побирается, как Арье-шлимазл.

- Горе мне, горе! Господи, какой стыд, какой срам! Кто поверит, что он для других собирает?

Самому Айзику она не сказала ни слова. Только непривычно молчала и вздыхала, перебирая в памяти, кто в ее и Шимона роду лишился рассудка. Как Голда ни старалась, ни одного безумца не припомнила. На короткое время обрадовалась, но радость была какой-то непрочной, расползалась. Неужели Шимон прав? Что, если грамота и безумие ходят неразлучно, как слепец с клюкой? - Я знаю, о чем ты думаешь, - промолвил вернувшийся под вечер Айзик.

- Нет, нет, ничего не говори... - замахала она руками.

- Айзик дер мешугенер... Ты думаешь: птицы могут нам петь, а мы, сидя на деревьях, не можем им подпевать?.. И собаку лечить можно только свою... ту, что торчит в конуре, лает на чужаков и сторожит твое добро?.. Ну что я плохого сделал? Побыл один день нищим... один день птицей... один день бездомной собакой... рыбой на крючке... Я не хочу с утра до вечера быть Айзиком...

От этого признания у Голды перед глазами, как во сне, поплыли цветные круги. Они наслаивались друг на друга и застили лицо Айзика, которое удалялось от нее, как зыбкая неуловимая тень последнего вагона поезда Каунас - Мемель.

Он запретил провожать его, отказался взять в дорогу деньги и свадебные пирожки, вышел ни свет ни заря из дому и зашагал на станцию.

Голда весь день проплакала, словно прощалась с ним навсегда, - томили дурные предчувствия, исказившие даже ее сны, обычно такие радужные и безмятежные. Долго о нем ничего не было слышно.

За время его отсутствия в доме произошло немало всяких событий перебрались в Пагегяй, поближе к германской границе, молодожены; братья Бенцион и Овадья и вовсе отправились за тридевять земель - в Америку; вышла замуж еще одна сестра - Хава, а главное, захворала мать.

Сник и Шимон. Все реже он садился за колодку, все тише стучал молоток, отпугивавший, бывало, проворных и хитроумных мышей.

Давясь от кашля, Голда часами простаивала у окна и ждала почтальона Виктораса. Но Айзику, видно, было не до писем. Между тем кашель совсем рассвирепел, и Голда слегла. Она умоляла Господа, пусть ей что-нибудь приснится, но Всевышний не внял ее мольбе.

Шимон пригласил доктора Рана, который осмотрел ее и посоветовал отвезти в Каунас в больницу. Но Голда воспротивилась - нет и нет. Пока не узнает, что там, в Тельшяе, с Айзиком, никуда не поедет.

Упрямство ее обернулось бедой. Голда сгорела, как сухое березовое полено в печи.

Поскребыш Айзик на похороны не успел. Он приехал через полгода ссутулившийся, бородатый, с клубившимися, как колечки черного дыма, пейсами, с желтыми непривычными залысинами. Хотя траур давно кончился, он семь дней сиднем просидел дома, еще больше зарос и отощал, ни с кем не разговаривал, только смотрел, как на уроках реб Сендера, в окно, и каждый раз за ним возникал один и тот же профиль - Голда, молодая, красивая, припадала к стеклу, плутовато подмигивала, строила глазки, а он, сидевший сиднем, помахивал ей длинными пальцами и что-то сбивчиво шептал. Или проводил рукой по воздуху, как бы пытаясь протереть стекло и приблизить к себе изображение матери. Он не отдавал себе отчета, что это означало - запоздалое раскаяние или скупое объяснение в любви.

В ешиву он больше не вернулся, но ничем и не занялся. Пропадал у реки, сиживал вместе с птицами на деревьях, водился с беспризорными собаками и кошками, уединенно и яростно молился. Ни у кого в доме да и во всем местечке уже не оставалось сомнения, что Айзик повредился в рассудке. Все вдруг принялись осыпать его с головы до ног шелухой бесполезной доброты подчеркнуто жалели, оберегали от злоязычия, приветливо улыбались.

Поднаторевший в нищенстве Арье-шлимазл приходил на берег реки, вытаскивал из удачливого кармана четвертинку водки и пил за его здоровье. Айзик! - умиленно хрипел Арье-шлимазл. - Ле-хаим! Я всегда говорил, что на небесах должен быть наш человек. Ты наш Бог - Бог нищих, беспризорных, увечных.

Когда в сороковом над местечком взметнулись шелковые серп и молот, умер сапожник Шимон.

Оставшиеся в Литве братья решили переправить Айзика в Кальварию, в дом для умалишенных. Один из братьев - Лейзер, тот, кто в красном магистрате был большим чином, все и устроил. Айзик не возражал. Его не страшили безумцы.

- Нет на свете страшней безумия, чем безумие нормальных, - сказал он на прощание Лейзеру.

В Кальварии Айзик прожил год. Ему там было хорошо. Никто не стеснял его свободы - он по-прежнему пропадал на берегу реки, пусть не такой полноводной, как в родном местечке, но все-таки живой, бурливой, или бродил по лесу, порой забираясь на деревья к птахам и присоединяясь к их ликующему пересвисту. Доктора были им довольны.

По вечерам он рассказывал им про старца из земли Уц, по имени Иов, и уверял, что когда-нибудь на свете переведутся "пьющие беззакония, как воду". А оставшись наедине в комнате, молился, грея душу над негаснущими углями тысячелетней молитвы. В сорок первом в дом для умалишенных нагрянули немцы.

- Есть евреи? - Нет, - ответил доктор, который был главным. - Есть только больные - Иисус Христос, Иов из Уца, Торквемада, Савонарола, Лютер, Наполеон, Бисмарк... Папа Пий XII, но евреев нет.

Наполеоны и Иовы из Уца немцев не интересовали, и они ушли. Айзик уцелел, а вот его братья и сестры погибли в гетто. Я не знаю, что сталось с Айзиком после войны, жив ли он, сидит ли, как в молодости, на каком-нибудь дереве в Йонаве или в Кальварии. Но если сидит и посейчас, то, может быть, перелетные птицы, возвращаясь из южных стран, с берегов Тибериадского озера или Иордана на родину, каждой весной приносят ему в клюве капли теплой воды, а на крыльях, как благословение, - песчинки Земли обетованной и отогревают от страха и несправедливости, от душевной болезни и забвения. Ибо что по сравнению с его болезнью безумие нормальных?