Наверно только лишь потому, что мой образ был продолжением подобной силы, и я смотрел на мир ее глазами, и оттого метаморфоз, заставляющий Лилины пальцы чернеть, а белые кости выступать из-под тонкой, прозрачной кожи, казался мне отвратительным.
Быть может, только от того, что мир, творящийся подобной силой, теперь наступал на ее границы. На то пространство, кем была Лилия. На то место, что принадлежало всецело ей, было её вотчиной. Которую теперь грабил, разорял монолит мира в бесконечных процессах разложения.
Там не было больше идеи Лилии, определяющей пространство её бытия, её жизни. Один снедаемый прах. Акт захвата.
Потому это было ужасным?
Акт, которому невозможно сопротивляться.Который единственный и попирает свободу. Который реализует сам собою образ ведомый только ему: образ вечного изменения, образ вечного метаморфоза.
Не оставляя никакого пространства для со-творения. Вот, наверное, где находится корень ужаса бытия.
Значит, если тело было в порядке, психика тоже, чувства работали нормально, то Аккрециозия пришла как-то иначе и являла собой нечто совсем другое.
Так вновь мне подумалось о двенадцать-двенадцать. Почему у них не было культов? Они глухи к идеям? В них нет субъекта, образ которого проступает сквозь метаморфоз мира наружу? Или, наоборот, они уже всегда по ту сторону — в омуте. Так пространство плоти для них безразлично. Или быть может они часть идеи изменчивого мира и повинуясь его току, подобно тому, как материя берет верх над ее безжизненным телом. Они своим существованием суть такой же метаморфоз, необратимость. И смысла в субъектности, в идеи Лилии, для них попросту нет.
Мертвые-люди. Люди потока, получается. Ведь в них нет, той генеральной линии способной продуцировать красоту. Способной в движении материи выразить форму. Высветить содержание.
В ней она была. Эта граница. В цвете её глаз, в движениях, в легком смехе. В легком дыхании, которым можно было описать всю ее жизнь.
Теперь ее нет. А на поверхность события ее смерти стала телеологической границей моего присутствия в жизни. В бытии.
И если это существует, это, по-видимому, для чего-нибудь нужно. И я стоял здесь в свете окошка в массивной двери как неудачная фигура – не той формы. Заклинанием, что не подходит ни к одному замку. Вещь, перед преградой, которая не может достичь своего места и раствориться.
Одна телеологическая граница, удерживающая единство форм. Под эгидой Аккрециозии выступала для меня вопросом: зачем?
Со стороны моего присутствия в мире выступала как слабый огонек надежды. Она распадалась на три необходимости, с которыми нужно было что-то сделать, как-то обойтись: на фундаментальное искажение мире, на брошенность в нём, невозможность отыскать окончательный выход.
Вокруг меня, будто бы в помощь или издевку были полки, забитые блестящими корешками книг, жужжание фотосферы и стоны корабля.
Ответ был у меня под носом, судя по всему. Здесь. В капле мира, в капле человеческого мира, что мы несли через ничто космоса.
Но как тут его найти? В какой-то мере Коля был прав. А его маниакальное стремление разобраться в вопросе, было мне даже на руку. Это был, явно знак. В этом событии был троп, раскрывающий все последующее действие. А значит, нужно повиноваться ему как течению, как попутному ветру.
Спичку тряхнуло. Я поймал себя на мысли, что слышу, как хлопают крылья, ласково шумит прибой. Но стоило мне об этом подумать, как звуки исчезли.
В следующие дни Коля часто приходил в библиотеку. Но работа ему не давалась. Он ходил кругами и все больше надоедал мне этой идеей.
— Может нужно её осмотреть? — он в очередной раз оторвался от экрана и уставился на меня. — На предмет ран?
— Мы сотрем улики. Ты же слышал Пылаева.
— Но, всё-таки, мы должны…
Я покачал головой, не отрываясь от монитора. Коля весь горел. Нервный огонёк иссушал его изнутри. Таким возбужденным и дерганным я его еще никогда не видел. Будто в подтверждение этого наблюдения он вдруг бросил:
— Ты просто ссышь.
— Да. Боюсь найти там что-нибудь неоспоримое. Что тогда мы будем делать? Задержим того, кто это сделал? Убъем? Или будем весь полет смотреть на него и улыбаться? Ты-то сможешь?
Коля вдруг изменился. Губы поджал и вяло улыбнулся.
— Прости. Пойми, я уже спать не могу. Всё думаю и думаю об этом.
«Думаю о том, что карьера вот-вот встанет.» - подумал я и улыбнулся ему в ответ.
— Мир?
— Мир. Но может быть ты что-то ещё видел? Подумай. Ты дольше не спишь.
— Ничего необычного. Когда проснулся – увидел, что ее капсула пуста. Пошел искать. — неожиданно для меня самого на этих словах к горлу подступил ком. — Нашел.