Эта трезвость понимания и заставила в свое время Книппер усомниться в правильности того, как строил сцену последнего свидания Астрова и Елены Станиславский, игравший с ней в паре доктора. «Меня смущает ремарка Алексеева по поводу сцены Астрова с Еленой; Астров у него обращается к Елене, как самый горячий влюбленный, хватается за свое чувство как утопающий за соломинку. По-моему, если бы это было так, Елена пошла бы за ним, и у нее не хватило бы духу ответить ему: „какой вы смешной…“» Он, наоборот, говорит с ней в высшей степени цинично и сам как-то даже подсмеивается над своим цинизмом. «Правда или нет?» — спрашивает она Чехова.
«Но это неверно, совсем неверно! Елена нравится Астрову, она захватывает его своей красотой, но в последнем акте он уже знает, что ничего не выйдет, что Елена исчезает для него навсегда».
Ирине Мирошниченко и Бондарчуку — обоим, пожалуй, в равной мере — хочется сыграть чеховское «неверно»: драматизм, а не цинизм, безысходность, а не безразличие. Режиссеру тоже хочется, чтобы тон всему дал финал, в котором у Астрова есть такие слова: «Как-то странно… Были знакомы и вдруг почему-то… никогда уже больше не увидимся. Так и все на свете…» Но к этому финалу он предлагает идти не прямо, а найти в сцене резкий эмоциональный переход. А поначалу пусть будет нечто грубое в том, как Астров увлекает Елену, рисуя ей преимущества измены на лоне природы: «Поэтично по крайней мере… Здесь есть лесничество, полуразрушенные усадьбы во вкусе Тургенева…» (Именно на эти полуразрушенные усадьбы Елена Андреевна и заметит: «Какой вы смешной…»)
В роли Елены Андреевны И. Мирошниченко
Однако пока режиссер с горячностью выясняет, почему Астров спросил Елену: «Вы испугались?», Бондарчуку хочется взять ее за руку, а потом спросить про испуг, выводя одно из другого (у Чехова, говорит он, есть ремарка: «берет ее за руку»). Кончаловский же против. И формально: доктор не подойдет к Елене близко, когда мимо то и дело ходят люди с поклажей (Серебряковых готовят к отъезду); и по существу: испугалась она не жеста, а ситуации: «Страшно не пожатие руки, а остаться здесь». Режиссер прав, но актеру жест, вероятно, в чем-то помогает, и Бондарчук на нем настаивает. Впрочем, настаивает до поры до времени. Когда репетиция пойдет дальше, он вдруг скажет: «Ну, ладно, я этого не играл», — подразумевая, очевидно, под «этим» прямое физическое воздействие.
Эпизод небольшой, но Кончаловский строит его на движении, видя в перемене места возможность для перемены состояния. Из проходной комнаты, где все их видят, Астров увлекает Елену в пустое, заставленное рамами помещение (опять рамы, опять мотив неустройства), и эта вдруг возникшая уединенность и сдающийся, как кажется, испуг Елены (Мирошниченко начинает несколько раз чуть нервно смеяться) вызывают к жизни фразы об измене и тургеневских уголках.
Впрочем, — и это важно и дается Бондарчуком сразу — его Астрову чужды донжуанские слова: произнося их, он смущается, краснеет, а на второй день съемки даже просит начать разговор с Еленой не сразу — собирается с духом. Кончаловскому же «завлекательные» фразы нравятся («Что, если взять к ним такой подтекст: „Сейчас я ее уговорю“?»), и нравятся потому, что дают возможность скрыть истинное состояние доктора. «Представьте себе, что вы встретились в театре, — кругом народ и вы должны говорить о пустяках».
Бондарчук. Но тогда пропадает главное: чувство безвозвратной потери…
Кончаловский. Ты хочешь сыграть серьезно — любовь, а ее надо спрятать и выразить открыто в единственном кадре, когда Астров стоит один и говорит: «Были знакомы и вдруг почему-то никогда уже больше не увидимся».
Теоретически точек над «и» так и не ставят — просто репетируют долго (мы уже говорили про второй день), и в процессе работы мнения сами собой примиряются. С самого же начала, держа в уме свое состояние к финалу, Бондарчук момент «обольщения» проводит как нечто досадное, как нечто такое, что надо отговорить — и ладно. Он донжуанствует с явным трудом, и от этого неудобного состояния как раз и возникает та внутренняя перемена, которая нужна режиссеру. И опять, как в сцене на террасе, главные слова обращены не к Елене — к себе, и оттого в них такая открытость, тоска и боль. На боль и отзывается Елена («куда ни шло, раз в жизни!»), в прощальном объятии Мирошниченко непритворная любовь и отчаяние.
В фильме эпизод сократится, но главный мотив его — мотив погибающих жизней, счастья — останется.