Выбрать главу

— Я еще вчера говорил Маре: хорошо бы Саша нас навестил, побеседовали бы с ним, посмеялись… Кладите песок, Саша. А почему так мало? Кладите больше!

— Я пью без сахара, — нервно сказал Игнациус.

— Да вы не стесняйтесь! — бурлил Созоев. — Еще одну ложечку, прошу вас! Ну — еще одну… Уже четыре? Зачем их считать? Сколько надо, столько и кладите! Мара, Мара, а где давешнее печенье?

Марьяна так же злобно потыкала Игнациусу в плечо мелкой хрустальной вазочкой. Он взял сразу шесть песочных розеток, чтобы наверняка отвязаться. Все-таки ему было чрезвычайно не по себе.

Осчастливленный визитом Созоев дул в чашку.

— Как ваши дела, Саша?

— Вроде бы неплохо, — сказал Игнациус.

— Как здоровье?

— Дня три еще проживу.

— Как ребенок?

— Ребенок — парализованный.

— А жена?

— Утверждают, что — делириум тременс.

— Хе-хе-хе… Вы все шутите, Саша…

Но Игнациус отнюдь не шутил. Зима в тот год выдалась голая и сухая, какие бывают раз в десятилетие. Очень рано ударили морозы, стиснув небо светлеющей синевой. Почернела сырая листва в садах. Остекленели реки. Ночью свистал ветер по мерзлым щелям и царапала камень редкая крупяная пороша. В конце ноября пропал Грун. Он никого не предупредил и не оставил записки. Просто исчез, без следа растворившись в толчее четырехмиллионного муравейника. Это была катастрофа. Потому что защита его была назначена на январь. Все уже было готово. И документы оформлены. Жека дважды, как цуцик, мотался к нему домой. Выяснилось, что Грун переехал, и новые жильцы не знают — куда. Там был сложный многоступенчатый жуткий обмен. Больше его никто не видел. Через две недели по почте пришло заявление об увольнении. Администрация взвыла. У Созоева был сердечный приступ. На кафедре многозначительно переглядывались. Игнациус, как больной, равнодушно и вяло бродил по ободранным коридорам, натыкался на шумных студентов, отвечал невпопад, неумело закуривал чужие вонючие сигареты, — все валилось из рук: в узких стиснутых приборами кабинетах, в невозможных курилках и в моечных закутках под усмешки, под звяканье скальпелей — решалась его судьба. В декабре начались снегопады и роскошной жаркой периной укутали дворовую наготу. Будто гейзеры, вспучились яркие сугробы. Побелевшие улицы воспрянули чистотой. Что-то изменилось в мире, сдвинулось на волос. Смущая слабые души, прошел ученый совет. Игнациуса сдержанно поздравляли и жали руку. Рогощук — улыбался. Мамакан — благосклонно кивал. Обнаружились силы, зовущие в сладкую пустоту. Между тем морозы слабели. Очищалось к полудню громадное солнце, и загорался над крышами огненный рыжий туман. Вдруг затенькали тоненькие сосульки. Жизнь была удивительна.

— Андрей Борисович, — напрямик сказал Игнациус. — Вы меня срочно вызвали час назад. Я же не мальчик. И давайте не будем обходиться намеками.

Созоев замигал, как пулемет.

— Я?!. Вас?!. Вызвал?!. Не может быть!!. — Обернулся к Марьяне, которая хищно сощурилась и повела крючковатым носом. — Марочка, принеси нам… м-м-м… что-нибудь. — А когда Марьяна, буркнув в усатую губу, недовольно вышла, привалился к столу, насколько позволял полный живот. — Никогда не посвящайте жену в свои дела, Саша. Никогда, никогда, никогда! — И откинулся очень довольный собою. — Значит, я вас вызывал? Интересно. А вы, Саша, не знаете, зачем я вас вызывал?

Игнациус сломал ноготь о подлокотник.

— Чтобы исполнить «Гоп со смыком». По-видимому. На два голоса.

Ему страшно хотелось запустить печеньем в мягкое улыбчивое пухлощекое лицо напротив. А потом взять что-нибудь потяжелее, типа лома, и вдребезги сокрушить лаковые дверцы шкафов, за которыми прятались журналы прошлого века, смести торжественные картины со стен, порвать фотографии, перевернуть стол и на мелкие кусочки раздробить рогатую малахитовую чашу в углу.

— Правильно! — воскликнул Созоев, избегая смотреть ему в глаза, белотелым мизинцем вылавливая из чашки чаинку. — Отлично, что вы вспомнили, Саша. А у вас, Саша, талант — я давно замечаю…

Три морщины перечеркнули его гладкий лоб.

— Андрей Борисович, — подавив раздражение, сказал Игнациус. — Ведь мы заранее обо всем условились. Ну, давайте выбросим эту диссертацию к чертовой матери. Ну, давайте выбросим и навсегда забудем ее.

Он готов был немедленно сделать это.

— Превосходное исследование, — по инерции протянул Созоев. И вдруг поднял совиные толстые круглые веки, покрытые желтизной. И глаза его как-то тревожно блеснули. — Понимаете, Саша, вчера вечером я получил письмо…

Игнациус вздрогнул.

Стояли жесткие ветреные пустые дни. Окна зарастали ледяной коркой. Игнациус поднимался в шесть утра, выцарапанный из сна жестяными судорогами будильника. Шлепал босой на кухню и, не открывая воспаленных глаз, с отвращением жевал что-то — липкое, упругое, резиновое. Потом возвращался в комнату и зажигал электричество. Резкий ламповый круг замыкал собою весь мир. Время останавливалось за черными стеклами. Записи, вырезки из реферативных журналов, протокол наблюдений, мельчайший академический шрифт, сведение в целое, торчат хвосты, рассыпающийся лабораторный дневник, контроль отсутствует, дикие иероглифы картотеки, контроль найден, сведение в целое, выпал абзац, клей и ножницы, брякающая машинка, две страницы, тезис Шафрана — не соответствует, картотека, журналы, назад — в предисловие, клей и ножницы, сведение в целое. Свет желтой пленкой залепливал ему ресницы. От напряженной многосуточной позы скручивались мышцы в спине. Он ложился за полночь, когда Валентина уже дышала в подушку. Еще минут пятнадцать не мог заснуть: бешено сталкивались выгнутые шелестящие строчки. Ему казалось, что он муравей, грызущий горный массив. Он натыкался на свое отражение между штор: бледное зеленоватое лицо с искусственными волосами. Лицо неудачника. Человек с таким лицом никогда не сделает ничего толкового. Не стоит и пытаться. Тем не менее, каждый вечер ставил будильник ровно на шесть утра. Отступать было некуда. В середине месяца неожиданно посветлело. Засияли строгие рамы. Проникающий серебряный блеск озарил всю комнату. Игнациус как будто очнулся. Была середина дня. Лампа горела тускло. Валентина квакала о чем-то над самым ухом. Он поднял голову и увидел, что из форточки вырывается и мгновенно тает над батареями — крупный веселый снег. Тогда он собрал все написанное в серую папку и накрепко завязал тесемки. Он сделал все, что мог, и прибавить сюда было нечего.

А теперь вдруг поникший Созоев тревожно глядел на него.

— Понимаете, Саша, вчера я получил письмо, — еле слышно сказал он. Развернул листок бумаги в клетку, вероятно, выдранный из школьной тетради. — Почерк очень плохой, я вам прочту, вот здесь… «Я не прошу извинений, все происшедшее со мной слишком бессмысленно, чтобы извиняться. Ведь не извиняются же за ураганы и землетрясения. Одно могу сказать твердо: обратно в институт я не вернусь. Это просто невозможно сейчас. Мой материал передайте Саше Игнациусу. Или кому угодно, если он откажется. Меня скоро не станет, но я ни о чем не жалею и ничего не хочу изменить. Жизнь заканчивается и я принимаю ее такой, какая она есть. Федор Грун».

Одинокий листочек затрепетал у него в руках.

— Адрес! — не своим голосом потребовал Игнациус, подпрыгивая вместе с креслом.

— Без адреса, — испуганно ответил Созоев. Аккуратно сложил этот жалкий листочек и убрал в карман. — Знаете, Саша, я подписал его заявление. Я тянул до последнего, но теперь просто не остается другого выхода…

У Игнациуса отлегло от сердца. Он разжал побелевшие пальцы, и искрошенное печенье ссыпалось обратно в вазу. На синеватых снежных рассветных ветвях за окном сидели нахохлившиеся воробьи. С чего это Генка взял, что старик спятил? Вовсе не спятил, ну — самую малость. Вполне нормальный доброжелательный старикан.

— Андрей Борисович, можно я вас поцелую? — ласково попросил он.

— Одну минуту, — ответил Созоев. Как-то неохотно вылез из-за стола и побрел через комнату, шаркая тапочками по грубому вытертому ковру. Задержался зачем-то в дверях. — Подождите меня одну минуту…

Махнул короткой рукой.

Тут же ввинтилась Марьяна, уже переодетая в мутноскладчатое платье неизвестной эпохи, и, косясь на проем лошадиным продолговатым глазом, точно бешеная змея, прошипела: