Размер рисунков был задан полями. Приходилось считаться и с этим ограничением и с характером шрифта, с его крупными торжественными буквами. Но ни это, ни соседство других знаменитых художников, ничто не могло смутить Дюрера. Нигде и никогда прежде не выразилось, пожалуй, с такой силой моцартианское начало его сущности, как в этих рисунках. При таком полете вдохновения ему не мешало, что он рисует не для кого-нибудь, а для императора. Он рисовал сразу набело и без поправок! Когда вглядываешься в эту гениальную импровизацию, дух захватывает от смелости, легкости, веселья, с которой она выполнена.
Ну а что же император Максимилиан? Как вознаградил он художника за «Триумфальную арку», «Триумфальную процессию», за рисунки для молитвенника? Совершенно в своем духе. Наличных денег у него не было. Он послал длинное и красноречивое послание Совету Нюрнберга, которому повелел за услуги, оказанные Дюрером ему, императору, и в уважение его таланта художника освободить того от всех городских налогов. Совет Нюрнберга отнесся к императорской воле весьма сдержанно. Услуги императору? Прекрасно! Но при чем тут нюрнбергская казна? Дюрер обязан вносить в нее налоги, как всякий житель города. Совет положил послание императора под сукно.
Дюрер ждал год, ждал два. В 1515 году он напомнил императору обо всем, что сделал для него и за что пока не получил ни полушки. Конечно, он выразил эту мысль учтиво. Император не стал отрицать, что он у художника в долгу. Но расплатиться не мог. Чтобы выйти из положения, Максимилиан предписал Нюрнбергу ежегодно выплачивать Дюреру пенсию в 100 гульденов из тех денег, которые имперский город был повинен вносить в его кассу. «Привилегия», так назывались эти деньги, была не очень большой сравнительно со всем тем, что сделал художник для императора. А главное, ее выплата ставилась в зависимость от доброй воли нюрнбергских господ советников. И Дюрер хлебнул впоследствии немало горя с получением этих честно заработанных денег. Но сын своего времени, он до самой смерти полагал, что Максимилиан «достохвальной памяти достойный господин» оказал ему великую честь, постоянно удостаивая заказами.
Когда вчитываешься в огромные каталоги работ Дюрера, где его произведения расположены в хронологическом порядке, видишь, как против некоторых лет число названий сгущается, как оно редеет против других. Таблицы эти запечатлели приливы и отливы вдохновения, подъемы и спады творческого ритма. В их чередовании можно даже проследить некоторую закономерность. Годы, начавшиеся после того, как художник завершил «Мастерские гравюры», могут показаться бедными...
Однако на них приходятся поиски новой техники. К этой поре Дюрер достиг высочайшего совершенства в резцовой гравюре на меди. Строгость этой техники, медленность, с которой приходится готовить доски, никогда не казались ему помехой. Но Дюрер не был бы Дюрером, если бы, услышав о новом способе гравирования, не испытал его. Этим способом был офорт. На металлическую доску наносится слой лака, по нему процарапывают рисунок, доску затем погружают в кислоту, она разъедает металл в тех местах, где по лаку проходит процарапанный штрих, и оставляет в нем бороздки для краски. «Рисовать» по лаку, разумеется, гораздо легче, чем резать по меди, — рука может двигаться быстрее, стремительнее, свободнее... Дюрер делал свои офорты на железе. Травлению железа кислотой он научился в мастерских оружейников и мастеров доспехов. Таким способом они украшали свои изделия.
Оттиски его разочаровали. Отпечаток получался бледным. Его увлечение новой техникой длилось недолго. И все-таки среди его немногочисленных офортов на железе есть один замечательный. Это — «Плат Вероники».
Летящий ангел воздевает в воздух плат с ликом Христа. Плат перекручен ураганным ветром, так что лик этот сразу и не разглядишь. Темная буря несется над миром, рвет одеяние ангела... Ураганы времени, бури, бушующие в людских душах, воплотились в этом листе. Вдохновение, которым рожден этот лист, было смятенным и тревожным.
Глава XII
В работах Дюрера нас поражает чрезвычайное разнообразие тем и манер. Дюрер мог самозабвенно и долго рисовать уголок зеленой лужайки, пристально вглядываясь в каждую травинку, словно в мире нет ничего, кроме подорожника, одуванчика, водосбора. Эти травы обретали для него такую важность, будто они — целый мир, в котором одухотворена любая былинка. И он же мог схватить уголь и несколькими яростными линиями нарисовать костлявую фигуру Смерти. Трудно представить себе, что одна и та же рука водила тонкой кистью, рисовавшей зеленую лужайку, и углем, нарисовавшим Смерть верхом на коне.