На переднем плане человек в дорожном плаще. Поза его независима. Он подчеркнуто отодвинулся в сторону от трона. Взгляд устремлен на того, кого истязают. В его лице иногда видят сходство с Дюрером. Утверждать это с решительностью трудно. Человек этот, едва скрывая потрясение, заставляет себя всматриваться в то, что происходит. Он стоит недалеко от императора и его свиты, но он чужой им. Он и одет не так, как они. Это — безмолвный свидетель. Тот грозный очевидец, который всегда зримо или незримо присутствует при злодеянии, чтобы поведать о нем потомкам.
Морское чудовище. Гравюра на меди. Около 1498
Действие развертывается в страшной тесноте. Костер пылает в нескольких шагах от императорского трона. Рядом балюстрада, за которой толпится народ. А в глубине площадь замыкают стены, башни, деревья. Не заслонен лишь крошечный кусок неба. Современники Дюрера привыкли к такой скученности. Они узнавали на гравюре знакомые им здания, наряды, оружие, прически.
Бережно, чтобы не смазать краску, Дюрер берет за уголок пробный оттиск, разглядывает его. Кажется, получилось. Прочно стоят дома на площади. Он не стал обозначать каждый камушек одну стену дома выложил кирпич за кирпичиком, на других едва наметил кладку; остальное достраивает глаз. Прием этот надо запомнить. Горностаевый мех на мантии императора пушист, латы воинов холодно поблескивают. Лохматая собака у подножия трона поворотом кудлатой головы передразнивает поворот головы придворного. Дюрер и сам не может объяснить, зачем поместил здесь собачонку, но чувствует — без нее напряжение сцены было бы непереносимым.
Потом радость сменяется ощущением недовольства. Он вдруг видит: удалось не все. Балдахин он пытался расположить над троном, но в рисунке допустил просчет, и балдахин уходит далеко в глубь улицы. Досадно! Ошибка почти ученическая. Несоразмерно маленьким, по сравнению с людьми из толпы, кажется палач, а ведь он куда ближе к переднему плану, чем зрители, значит, следовало ему быть крупнее. От хорошего настроения не осталось и следа. Теперь Дюреру начинает казаться, что языки пламени не похожи на огонь. Впору разорвать оттиск, а доску бросить в печь. По крайней мере, огонь в ней настоящий. Не сразу удастся обуздать приступ острого недовольства. Оно приходит всегда, когда закончена работа, сменяя недолгое чувство радости. Единственное лекарство от этой беды — продолжить работу.
Мучение свитого Иоанна. Гравюра на дереве. Из цикла «Апокалипсис». 1498
На этот раз для тяжелого настроения были особые причины. Вжиться в образы «Апокалипсиса» — значило существовать среди видений мрака и гибели. Разве сохранишь, погружаясь в этот мир, душу спокойной и ясной! Трагические пророчества глубоко потрясали душу художника, особенно восприимчивую, особенно чуткую. Его внутреннее состояние окрашивалось тем, над чем он трудился, и не могло быть радужным. А к этой великой тревоге о судьбах мира, которому предрешена близкая гибель, прибавлялась иная — тревога мастера, напряженно, неотступно думающего, как одолеть трудности, заключенные в образах, которые он отважился сделать зримыми. В «Мучении св. Иоанна» тоже свершилось чудо, но оно происходило на земле, в городе, окруженное людьми и вещами живой жизни, происходило в посюстороннем мире. Теперь же предстоял о изображать небесные знамения, нечто неуловимое, чего никто не видывал, разве что во сне...
Четыре всадника. Гравюра на дереве. Из цикла «Апокалипсис». 1498
Мы не знаем, в какой последовательности создавались рисунки для гравюр, но основания для догадок есть. Два видения Иоанна идут одно за другим в том порядке, в котором рассказывает о них «Апокалипсис», — вначале «Семь светильников», затем «Небесные врата». Но лист по сюжету более поздний — «Небесные врата» создавался, видимо, раньше. Дюрер послушно следует в нем каждой букве «Апокалипсиса». Боязнь пустоты, незаполненной поверхности, столь характерная для искусства средних веков, заставила его заполнить весь лист. Он изображает и престол, и восседающего на нем бога — отца, и радугу вокруг престола, и еще двадцать четыре престола, а на них старцев в белых одеждах, и семь светильников, и четырех шестикрылых животных. Он долго бился над тем, чтобы создать не только неподвижное видение, но передать таинственное событие — действие, о котором Иоанн решил поведать человечеству. Сидящий на престоле держит книгу, запечатанную семью печатями. Ангел воззвал к достойным, чтобы они сняли печати, говорится в тексте, но достойного не нашлось. Дюрер последовательно, ничего не опуская, нарисовал книгу с круглыми печатями на шнурах, ангела, который парит в воздухе, взывая о достойном. Печалующегося Иоанна. Старца, утешающего его. Но таинственное, загадочное хотелось сделать зримым — постоянное стремление Дюрера! Престолы старцев он изобразил, как кресла на хорах небогатой церкви, небесные врата, как ворота амбара. Они сколочены из толстых досок и подвешены на кованых петлях. А вот шестикрылые звери подобны геральдическим животным. И все, что есть на листе, сливается в некий сложный узор. Увы, у небесного видения нет глубины. Распахнутые створки врат зримо выступают вперед, только подчеркивая, какое плоское на этой гравюре небо. Как трудно, как трудно, господи, как трудно! Замученный небесным видением — оно никак не покорялось ему, — Дюрер резко отделил небо от земли облаком. Облако не похоже на настоящие облака, словно из бумаги вырезано, но под ним живой земной пейзаж: холмистые берега, поросшие лесом, город на холме, дремлющее озеро. Силуэты лодок, чуть намеченная кромка дальнего берега придают озеру живую протяженность. Пейзаж этот прекрасен, но лист, как целое, он разрушает. В небе, где развертывается видение, у линии иной ритм, у построения иной принцип, у света и теней иное значение, иная ценность, чем на земле. Дюрер словно бы запечатлел на этом листе две стороны своей души: обращенную к символике, к чему-то смутно ощутимому, загадочному, и ясную, солнечную, земную. И победила земная.