Выбрать главу

Голос исчез.

На мгновение стало тихо — до звона в ушах.

Потом стеклянная дверь медленно, беззвучно закрылась.

Священник остался внутри прозрачной камеры, глядя на собственное отражение.

И вдруг понял: именно так, как он боялся, всё и началось —

его мир превратился в музей.

И экспонатом был он сам.

Священник не знал, сколько прошло времени.

В этом белом прозрачном помещении само понятие времени исчезало. Свет не гас, не загорался — просто был. Не было ни дня, ни ночи, ни тени, ни звука.

Он попытался спросить у ИИ, когда придёт охранник, но никто не ответил.

Тишина была такой плотной, что вскоре он стал слышать, как в голове пульсирует кровь. Каждый удар отдавался эхом в черепе, будто внутри поселился огромный метроном, отсчитывающий пустоту.

Паника подкрадывалась медленно, почти нежно — как холод, проникающий под кожу.

Он встал, сделал шаг, но пол оказался слишком гладким, слишком реальным. Казалось, он идёт не по поверхности, а по собственному отражению.

И вдруг — голос.

— Заключённый 1248/6. Я вынужден задать вам пару вопросов. Следствие по вашему делу не завершено. Ответьте на мои вопросы.

Голос звучал так же ровно, как прежде, но теперь в нём будто слышалась усталость — или, может, это была тень иронии, которую он сам себе вообразил.

Священник ответил, как мог, но ИИ лишь повторил те же слова, те же обещания: посещение медотсека, столовой, возвращение к допросу.

А потом — снова тишина.

Когда голос исчез в третий раз, священник закричал.

Он кричал, пока не сорвал голос, пока гул собственного крика не слился с эхом в голове.

И тогда ИИ ответил.

— Заключённый 1248/6 ведёт себя неадекватно. Опасен для других заключённых и персонала.

Требуется полная изоляция и карантин.

После этих слов свет будто стал холоднее.

Ии замолчал.

А дверь камеры, если она вообще была, растворилась в белом, и священник понял, что теперь он действительно один.

Глава 40. Выход из тишины

Священник уже почти потерял счёт ударам сердца. В прозрачной камере время растягивалось, как кусок резинового жгута — каждый миг был длиннее предыдущего и более пустой, и в этой пустоте молитвы превращались в эхо. Он молился — Лукосу, Сфере, машинам, которым когда-то доверял, просил пощады у тех, кого когда-то считал святыми, и одновременно — срывал на них гнев: ругал Лукоса за ложные обеты, клеймил храм за разврат истины, проклинал Болтона и Ареса, обвиняя в развязывании бед и катастроф.

Потом плакал. Рыдания шли откуда-то из глубин, вырывались из груди непрошеным потоком: раскаяние, страх, усталость и тщеславие — всё смешалось в горькой вязи. Он просил — и снова ругал. Просил милости и угрожал местью; просил прощения и проклинал тех, кто, по его мнению, предал веру.

Ни один голос не ответил. Тишина снова наступила, плотная и непроницаемая, как стекло, окружающее его со всех сторон. Он уже почти смирился с судьбой экспоната, с немым существованием в витрине, когда в конце коридора появился силуэт.

Арес стоял в тени — высокий, спокойный, как скала в ночи. Его шаги не звучали; он подошёл к камере и, не торопясь, нажал на панель. Стекло распахнулось легко и мягко, как дверь в летний вечер на террасу. Холодный воздух коридора освежил лицо священника и вернул его к реальности.

— Я, конечно, знал, что ты дурак, — произнёс он без улыбки, — но не до такой степени.

Священник замер от неожиданности, а его сердце застучало от радости, он ощутил Ареса как мессию, спасителя и он уже не мог смотреть на него с прежним нигилизмом; в его взгляде мелькнуло что-то вроде надежды — сначала детской, затем воистину всеобъемлющей.

— Идём, — добавил Арес. — Ты мне нужен. Я засёк Болтона. Нам нужно понять — куда он направился. Или ты теперь его друг? Или всё же пойдёшь со мной и поможешь устранить помеху? Если у нас всё выйдет — я верну храм на место. И тебя с ним. Слово моё много значит, знаешь ли.

Священник ощущал каждое слово как удар: обещание и угроза одновременно. Перед ним мелькали картины: храм, возвращённый на прежний холм; люди, вновь склонившиеся в поклонении; его имя — не в списках исчезнувших, а в книгах памяти. С другой стороны маячила перспектива вечного витринного бытия: музей, школьные экскурсии, тишина вечности.

Он опять начал молиться — теперь не к первым именам, а ко всему, что могло дать ему шанс. Слёзы текли по щекам; мольбы становились короткими, рывками: «Лукос, сохрани… Арес, — если ты есть — помилуй…» И тут же — в порыве гордыни: «Болтон заплатит! Я отомщу за храм, за людей!»