Я спустился к пруду, побросал камешки рыбкам кои и сел лицом к водопаду. Рыбки казались более активными, чем обычно, но было похоже, что корм их не интересует. Они гонялись друг за другом плотными группками из трех-четырех особей. Гонялись, плескались, ударялись о каменный бортик.
В удивлении я наклонился и приблизил лицо к воде. Рыбы не обращали на меня внимания и продолжали кружить.
И я понял, в чем дело. Самцы гонялись за самками.
Икра. Блестящие гроздья облепляли стебли выросших по углам пруда ирисов. Белая икра, нежная, словно мыльные пузырьки, сверкала в лучах заходящего солнца.
Первый раз за все время, что существует пруд. Может быть, это какой-то знак.
Я присел на корточки и некоторое время наблюдал, думая, не съедят ли рыбки икру прежде, чем выведутся мальки. И выживут ли хотя бы некоторые из них.
На меня вдруг накатило желание спасти их, но я знал, что это не в моих силах. Мне некуда поместить икру — у профессиональных рыбоводов бывает несколько прудов. А если взять икру и положить в ведерки, то у мальков не останется ни одного шанса выжить.
Ничего не поделаешь, оставалось только ждать.
Чувство бессилия — вот самое лучшее завершение чудесного дня.
Я снова поднялся к дому и приготовил обед — бифштекс, салат и пиво. Съел его в постели, слушая грамзапись: Моцарт в исполнении Перлмана и Цукермана. Я почти целиком погрузился в музыку, и лишь крошечный сегмент сознания был начеку, ожидая телефонного звонка из Сан-Лабрадора.
Концерт окончился. Телефон не зазвонил. Проигрыватель автоматически поставил новую пластинку. Чудо технологии. Последний ее писк. Подарок от человека, который предпочитал механизмы людям.
Еще один темпераментный дуэт заявил о себе: Стен Гетц и Чарли Берд.
Не помогли и бразильские ритмы. Телефон молчал.
Какая-то часть меня вынырнула из волн музыки. Я думал о Джоеле Макклоски, который, казалось, раскаялся, но мотива не раскрывал. Я думал о том, как он сломал жизнь Джины Пэддок. Ей остались шрамы, видимые глазу и невидимые. О крючках, которые люди вонзают друг в друга, наживляя их любовью. О том, как бывает больно, когда приходится их выдирать.
Импульсивно, даже не додумав до конца, я позвонил в Сан-Антонио.
Женский голос — у его обладательницы явно был запущенный синусит — сказал: «Йейлоу». Оттуда доносился звук работающего телевизора. Похоже, какая-то комедия: монотонный смех нарастал, достигал высшей точки и убывал электронным отливом.
Мачеха.
Я сказал:
— Здравствуйте, миссис Оверстрит. Это Алекс Делавэр, звоню из Лос-Анджелеса.
Секундное молчание.
— Ах… О, здравствуйте, док. Как поживаете?
— Прекрасно. А вы?
Вздох — такой долгий, что я мог бы оттарабанить весь алфавит.
— Хорошо, насколько это возможно.
— А как мистер Оверстрит?
— Ну… мы все молимся и надеемся на лучшее, док. Как жизнь в Л.А.? Не была там несколько лет. Держу пари, что все стало еще больше, и быстрее, и шумнее, и что-то там еще, — похоже, жизнь всегда идет этим путем, не правда ли? Вы бы видели Даллас и Хьюстон, да и у нас тоже, хотя и не в такой степени, — нам еще есть куда идти, прежде чем наши беды начнут нас беспокоить по-настоящему.
Словесная атака. Чувствуя себя так, как будто получил сильнейший удар в зону защиты, я сказал:
— Жизнь идет вперед.
— Если вам везет, то да. — Вздох. — Ну, ладно, хватит философствовать — это ведь никому и ничему не поможет. Наверно, вы хотите поговорить с Линдой.
— Если она дома.
— Да она только и есть, что дома, сэр. Дома. Бедняжка никогда не выходит, хотя я не перестаю твердить ей, что для девушки ее возраста неестественно все время сидеть дома, играя в медсестричку и становясь все мрачнее из-за того, что нет никакой разрядки. Заметьте, я вовсе не предлагаю, чтобы она выходила и веселилась каждый вечер, зная, в каком состоянии ее папочка. Никогда нельзя заранее сказать, что может случиться в следующую минуту. Вот она и боится сделать что-нибудь такое, заметьте, о чем будет потом сожалеть. Но это великое сидение не может никому принести никакой пользы. И особенно ей самой. Улавливаете, что я хочу сказать?
— Угу.
— Надо смотреть на это вот как: пудинг из тапиоки, который никто не ест, покрывается коркой, черствеет и крошится по краям, и скоро он уже ни на что не годен — то же самое можно сказать и о женщине. Это так же верно, как присяга, поверьте.