Выбрать главу

Сначала исполнитель роли Гамлета выходит к публике, чтобы пересказать краткое содержание трагедии. А потом открывается занавес и следуют монологи. Когда Блок в «Быть или не быть?» доходит до обращения к Офелии, само это имя звучит магически. В сенном сарае возникает атмосфера подлинности, какая не всегда присутствует в настоящем театре с его профессиональной рутинностью.

Потом Блок, с приклеенными бородой и усами, в наскоро наброшенной мантии, становится королем Клавдием. Рядом с ним играющая королеву Серафима, внучатая племянница Д. И. Менделеева. Ее сестра Лидия появляется на сцене в роли Лаэрта, после чего — выход безумной Офелии, в белом платье, в венчике из бумажных роз и с живыми цветами в руках…

Эффект еще сильнее, чем во время монологов Гамлета. По самим исполнителям прошел заряд театрального электричества. Добыта частица искусства, элемент, не предусмотренный системой Менделеева…

И принц Гамлет, может быть, впервые вырвался из уз юношеского эгоцентризма.

В потоке стихов-ответов появляются первые стихи-вопросы:

«Зачем дитя Ты?» — мысли повторяли… «Зачем дитя?» — мне вторил соловей… Когда в безмолвной, мрачной, темной зале Предстала тень Офелии моей.

(«Я шел во тьме к заботам и веселью…»)

Осенью Блок поступает на юридический факультет Петербургского университета. Без какого-либо интереса к юриспруденции. Может быть, сказалась подсознательная зависимость от отцовской профессии. Может быть, это наивная хитрость, намерение отдать вынужденную дань житейскому утилитаризму и под прикрытием солидного статуса посвятить себя искусству. Главное, чем живет он в это время, — декламация и сцена. А это, в свою очередь, способ скрыть от себя более глубокую творческую страсть. Назвать себя поэтом еще страшно.

Встречи с Любовью Дмитриевной в это время нечасты. Выбраться на Забалканский проспект, где живут Менделеевы, нелегко. И трудно сказать, что больше этому препятствует — страх перед новой любовью или пресловутая «болезнь», что заставила «валяться в казармах», то есть безвыходно лежать дома.

Они посещают вместе юбилейный вечер в честь семидесятилетия Льва Толстого. Яснополянский старец — антитеза актерства, театральной позы. Он играет свою великую роль не выходя на сцену, но приковав к себе внимание тысяч людей. В стихах это отозвалось так:

И мне хотелось блеском славы Зажечь любовь в Тебе на миг, Как этот старец величавый Себя кумиром здесь воздвиг!..

(«На вечере в честь Л. Толстого»)

Речь здесь уже не только и не столько о бренной актерской славе, сколько о том величии, что сулит искусство слова. И спутница способна эту истинную славу оценить, откликнуться на нее любовью. Она подходит не только на роль Офелии, но и на роль того «Ты» с большой буквы, которое не очень вязалось с женственно-земным обликом Садовской.

Стихи, обращенные к Ксении Михайловне, — безыскусная исповедь юноши, одержимого стихийным чувством. Стихи, адресованные Любови Дмитриевне, — раздумья артиста, поэта, для которого любовное томленье не существует вне духовной сферы, вне творчества.

На рукописях той поры чередуются позднейшие карандашные пометы «К. М. С.» и «Л. Д. М.». Иногда они сопровождают один и тот же текст. А стихи конца 1898 года с прозрачной простотой повествуют о том, как в сознании начинающего поэта соперничают два влечения.

10 ноября:

Что из того, что на груди портрет Любовницы, давно уже забытой, Теперь ношу; ведь в сердце мысли нет О том, что было… ……………………………………… Нет, эта красота меня не привлечет; При взгляде на нее мне вспомнится другая: Счастливое дитя, что молодость поет, Прекрасное дитя, — Любовь моя родная.

(«Что из того, что на груди портрет…»)

Начало напоминает лермонтовские стихи «Расстались мы, но твой портрет…», только там речь шла о верности былой любви, а здесь — запальчивый отказ от прежней любовницы. Слишком запальчивый, а хвалы «другой» довольно риторичны. Само имя новой возлюбленной обыграно весьма непритязательным способом. Здесь звучит скорее не любовь, а воля к любви, стремление к ней.

18 ноября:

Что такое проснулось в моей голове? Что за тайна всплывает наружу?.. Нет, не тайна: одна неугасшая страсть… Но страстям я не стану молиться! Пред другой на колени готов я упасть!.. Эх, уснул бы… да только не спится.

(«Мрак. Один я. Тревожит мой слух тишина…»)

Безыскусно-откровенные строки. Любопытно наивное сочетание «в моей голове». Игра в «страсти» еще рассудочна. И готовность упасть на колени «пред другой» не лишена театральности. У автора, как говорится, ум с сердцем не в ладу, и в его стремлении к «другой» преобладает умственный резон, а не сердечный импульс.

12 декабря:

Что, красавица, довольно ты царила, Всё цветы срывала на лугу, Но души моей не победила, И любить тебя я не могу! Есть другой прекрасный образ в мире, Не тебе теперь о нем узнать…

(«Песенка…»)

Казалось бы, всё. «Красавица» отвергнута. Вянущий цветок отброшен, предпочтение отдано цветку живому и ароматному. Но… Из памяти не уходит голос Садовской, ее пение. Вспоминается романс на стихи Павлова: «Не называй ее небесной и у земли не отнимай». На этот размер в январе 1899 года слагаются новые строки. Все о том же:

В такую ночь успел узнать я, При звуках ночи и весны, Прекрасной женщины объятья В лучах безжизненной луны.

(«Ночь всё темней и благовонней…»)

Не беда, что слово «ночь» повторено в соседних строках. Романсовая простота здесь — свидетельство подлинности. Эта строфа уже близка по своей музыкальности к будущему циклу «Через двенадцать лет». Там Блок-человек и Блок-поэт будут нераздельны. А пока — страстные противоречия, музыкальное разрешение которых еще предстоит искать.

В последних письмах к Садовской прежняя бесконтрольная эмоциональность сменяется взрослой рассудительностью и внятностью: «Вы не можете представить себе, Ксения Михайловна, до какой степени женственно Ваше письмо. Когда я прочел его, мне открылась целая картина женской силы и женской слабости — все смешано, краски и яркие, и бледные, и юг и север — и все вместе очаровательно. Это — художественная точка зрения; я не могу отвлечься от нее, потому что я поэт и актер, да будет Вам известно» (16 апреля 1900 года).

Так пишет девятнадцатилетний юноша женщине, которая вдвое старше его. Разговор в преддверии неизбежной разлуки пошел на равных. Рефлексия художника возмещает недостаток житейского опыта.

Осенью 1900 года Блок вновь думает о Садовской, и подаренное ею три года назад кольцо с аметистом вдохновляет его на неподдельно-эмоциональное восьмистишие:

Порою в воздухе, согретом Воспоминаньем и тобой, Необычайно хладным светом Горит прозрачный камень твой.