Выбрать главу

Конечно, можно было подивиться, каким ветром занесло стихи французского партизана к нам, на волховские болота. Но ведь сражались же в русском небе летчики эскадрильи «Нормандия»!

Короче говоря, никто из нас не задумывался над тем, как попали стихи Анри Лякоста к Гитовичу. Нас больше интересовало, что пишет француз. В один из вечеров Гитович прочел переводы.

Стихи были необычные, будто бы из другого мира, знакомого нам разве что по романам да картинам, висевшим до войны в Эрмитаже.

Да, мы горожане. Мы сдохнем под грохот трамвая, Но мы еще живы. Налей, старикашка, полней! Мы пьем и смеемся, недобрые тайны скрывая, — У каждого — тайна, и надо не думать о ней.
Есть время. Пустеют ночные кино и театры. Спят воры и нищие. Спят в сумасшедших домах. И только в квартирах, где сходят с ума психиатры, Горит еще свет — потому что им страшно впотьмах.
Уж эти-то знают про многие тайны на свете, Когда до того беззащитен и слаб человек, Что рушится все — и мужчины рыдают, как дети. Не бойся, такими ты их не увидишь вовек.
Они — горожане. И если бывает им больно — Ты днем не заметишь. Попробуй, взгляни, осмотрись: Ведь это же дети, болельщики матчей футбольных, Любители гонок, поклонники киноактрис.
Такие мы все — от салона и до живопырки. Ты с нами, дружок, мы в обиду тебя не дадим. Бордели и тюрьмы, пивные, и церкви, и цирки — Все создали мы, чтобы ты не остался один.
Ты с нами — так пей, чтоб наутро башка загудела. Париж — как планета, летит по орбите вперед. Когда мы одни — это наше семейное дело. Других не касается. С нами оно и умрет.

Гитович читал, а я видел не заметенные снегом улицы Ленинграда, не дома, из черных окон которых сталактитами свешивались огромные сосульки, а Париж, такой, каким он изображен на картинах Писсарро и Марке. В строчках жили и бесшабашная удаль, и рисовка, и тревожные предчувствия человека, сбившегося с пути, готового, «в грозе и ливне утопая», схватиться за соломинку, да нет ее, этой соломинки.

После того как Лякост вступил в Сопротивление, в стихах обозначился резкий перелом. В них появились строки, созвучные нашему солдатскому настроению:

Но уж плывут, качаясь, корабли, Плывут на север, к Славе и Надежде. Что бой? Что смерть? Хоть на куски нас режьте, Но мы дойдем — в крови, в грязи, в пыли.

Мы были готовы подружиться с Лякостом, когда в стихах, посвященных летчикам эскадрильи «Нормандия», он признавал: «Вы были правы. Свет идет с Востока».

Когда чтение кончилось, Гитович, снисходительно выслушав нашу похвалу, словно бы между прочим заметил:

— Уговаривают послать в один из толстых журналов.

Но он так и не послал никуда эти стихи. В «Знамя» их отвез кто-то из друзей поэта. Редакция попросила автора переводов написать что-то вроде предуведомления к читателю. И вот тогда-то Гитович признался, что никакого Анри Лякоста не существует. К тому времени работавший по соседству с нами Ан. Тарасенков перебрался из Новой Ладоги в Москву, в журнал «Знамя». Узнав о мистификации, он написал Гитовичу:

«Дорогой товарищ Гитович!

Только из сегодняшнего разговора с Зониным я узнал, что Анри Лякост лицо абсолютно вымышленное. Ну-ну! А ведь мы посылали стихи в интернациональную комиссию ССП, чтобы выяснить судьбу и политическое лицо автора на сегодняшний день. Нам сказали, естественно, что никаких данных об этом поэте нет. А стихи, между прочим, хорошие, их хочется напечатать. Но вместо псевдонаучного предисловия Вы уж лучше напишите маленькую вступительную новеллу, дайте понять, что Лякост — выдуманный Вами герой, от лица которого Вы и ведете поэтическую речь. Помните, так один раз сделал Кирсанов? Жду от Вас ответа, а если Вы согласны, то и это новое предисловие. Тогда стихи зазвучат совсем иначе».

История нас немало позабавила. Но намерения журнала были, как видим, самые серьезные. Гитович не сразу откликнулся на просьбу Тарасенкова. Только после войны он решил опубликовать эти стихи.

В архиве поэта сохранился черновик его письма к И. Эренбургу.

«Дорогой Илья Григорьевич!

Примерно в декабре 1943 года, когда я лежал в госпитале, мне пришло в голову: а что, если бы Люсьен из „Падения Парижа“ остался жив, Люсьен, для которого „мир хорошел, люди становились милыми“, который стал думать о товарище: „хороший человек“?