Поездка сильно разочаровала Блока.
«Лекция вышла дрянь. Сбор неполный», - вспоминал Чуковский. Блок даже не хотел выступать. Наконец согласился - и «механически, спустя рукава прочитал четыре стихотворения». Публика встретила его не теми аплодисментами, к каким он привык. Он ушел в комнату. Невскоре вернулся и продекламировал стихи Фра Филиппо Липпи - по-латыни, без перевода.
«Зачем вы это сделали?» - удивился Чуковский, - «Я заметил там красноармейца вот с этакой звездой на шапке. Я ему и прочитал». На другой день он твердил одно и то же: какого черта я поехал? Через пару дней - чтение в Доме Печати, некий товарищ Струве заявил: «Все это мертвечина, и сам товарищ Блок - мертвец». Блок - за занавеской: «Верно, верно! Я действительно мертвец». Потом были чтения в Итальянском обществе, в Союзе Писателей. На обратном пути поэт то и дело доставал пересчитывал деньги... Там же, в Москве, он успел побывать у доктора, который не нашел ничего кроме истощения, малокровия и глубокой неврастении.
«Я мертвец».
Он понял и принял это еще несколько месяцев назад. В феврале, на вечере, посвященном памяти Пушкина, где произнес последнюю и, может быть, лучшую в своей жизни речь - речь-вопль.
Несмотря на ограниченный вход (только по пригласительным билетам) зал Дома литераторов был переполнен. Блок на эстраде - в черном пиджаке поверх белого свитера. Руки в карманах. Зал слушает, практически не дыша. Включая Гумилева - демонстративно опоздавшего и явившегося к середине речи во фраке и под руку с дамой, дрожащей от холода в глубоко декольтированном черном платье. «На свете счастья нет, но есть покой и воля.» - цитирует Блок, поворачивается к сидящему на сцене обескураженному чиновнику, и отчеканивает: «. покой и волю тоже отнимают. Не внешний покой, а творческий. Не ребяческую волю - тайную свободу. И поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем; жизнь потеряла смысл». После подобной декларации, оглашенной к тому же практически с трибуны, поэту-пророку оставалось только умереть. И теперь здесь, в Москве, где восемнадцать лет назад он был коронован как лучший из лучших, какая-то сявка облаивает его как покойника. И тогда Блок опять становится самим собой - последним русским поэтом-дворянином (последним, как говорил Чуковский, русским поэтом, «кто мог бы украсить свой дом портретами дедов и прадедов»). И читает краснозвездной публике стихи на недоступном ей языке. Понимая и упрекая, что ли, в том, что и по-русски-то она понимает не больше. На одном из тех чтений присутствовал и Маяковский. «Я слушал его в мае этого года: в полупустом зале, молчавшем кладбищем, он тихо и грустно читал свои старые стихи о цыганском пении, о любви, а прекрасной даме, -дальше дороги не было. Дальше смерть». Смерти приговорившего себя поэта ждали теперь все.
Он вернулся в Петроград 11 мая. Любовь Дмитриевна встретила его в коляске все того же Белицкого. «Я готов был плакать» - признается Блок дневнику. Да что там коляска! - в Москве беременная Нолле-Коган встречала поэта еще на одном царском (Каменевском теперь) автомобиле с огромным красным флагом. И вежливый Блок поехал прямиком к Каменевым в Кремль - благодарить. Тут опять же трудно удержаться и не вспомнить реплику из одного его письма: «Слов неправды говорить мне не приходилось».
Кто из писателей его поколения, - восторженно вопрошают блоковеды, - оглядываясь на свой жизненный путь, мог бы сказать то же самое о себе?
Да каждый первый, отвечаем мы за «писателей его поколения». Все они, даже записанные в великие, были нормальными людьми, и, когда было нужно, произносили самые разные слова. Есенин - Троцкому, Пастернак -Сталину, Блок вот - Каменеву.
А, как торговался он в ту московскую неделю по поводу перепродажи «Розы и Креста» другому театру (кроивший репертуар Станиславский пьесу в последний момент отверг)!.. Суету с перепродажей Блок сам с удовольствием описывает в дневнике: «Каменный Немирович дал мне только 300 тысяч... Стали думать, кому перепродать... Управделами Бриаловский вычислил, что если приравнять меня к Шекспиру и дать четвертной оклад лучшего режиссера РСФСР, нельзя мне получить больше 1У миллиона». Чувствовавший за собой вину Станиславский звонил каждый вечер - предлагал устроить вечер «для избранной публики», предлагал платную генеральную репетицию оперной студии с ним, предлагал продажу каких-нибудь стихов для Государственного издательства - за те же полтора миллиона (предложение самого Луначарского). «От всего этого я, слава богу, сумел отказаться». Странное какое-то «слава богу», ей богу: поехал заработать, в Политехникуме «за гроши» читал, а от избранной публики уклонился. И стихи продавать - слава же богу - не захотел. Выше он всего этого (теперь!), да? А в дневнике очень подробно про то, как Шлуглейт (по словам которого Блок теперь уже даже и не Шекспир - целый Пушкин), не остановился и перед 2-3 миллионами! Больше того: сразу дает 500 тысяч, только чтобы поэт приостановил переговоры с Незлобиным.