Взяв с Палена клятву, что Павла только заставят отречься от престола, но сохранят ему жизнь, Александр не бросился в заговор очертя голову. Как тонко заметил один из заговорщиков, великий князь знал о заговоре, но в то же время не хотел о нем знать. Как бы то ни было, именно по настоянию наследника выступление заговорщиков перенесли с 10 на 11 марта. Дело в том, что 10-го в карауле Михайловского замка стоял 2-й батальон Преображенского полка, преданный Павлу, 11-го же в караул заступал 3-й батальон семеновцев, верный Александру, а его должен был сменить эскадрон Конногвардейского полка, которым командовал великий князь Константин Павлович. Желая подстраховаться со всех сторон, Александр лично попросил стать в караул вне очереди абсолютно преданного ему поручика Константина Марковича Полторацкого.
Покои Александра и Константина в саркофагоподобном Михайловском замке, окруженном рвом с подъемными мостами, находились как раз над покоями Павла I, и царские сыновья, полностью одетые, вместе с Елизаветой Алексеевной за полночь с тревогой ожидали исхода дела. После убийства императора в дворцовых покоях разыгралось несколько тяжелых и безобразных сцен. По получении трагического известия Александр впал в абсолютное отчаяние, напоминавшее истерику. Полторацкий вспоминал, как вошедший в покои наследника Пален «очень тихо сказал несколько слов… Александр воскликнул в ответ: «Как вы осмелились? Я этого никогда не требовал и не разрешал», — и без чувств упал на пол. Нового императора привели в сознание при помощи нашатырного спирта, и Пален, опустившись на колени, сказал ему: «Ваше величество, теперь вам не время… 42 миллиона людей зависят от вашей твердости»{68}. По словам других мемуаристов, всё было гораздо проще и грубее. В ответ на истерику Александра Пален, отнюдь не коленопреклоненный, скомандовал: «Хватит ребячиться, ступайте царствовать, немедленно отправляйтесь показать себя гвардейцам»; честно говоря, это больше похоже на правду.
Пока сын предавался отчаянию, его мать попыталась начать собственную игру. Узнав о смерти мужа, Мария Федоровна кричала гренадерам: «Итак, нет больше императора, он пал жертвой изменников. Теперь — я ваша императрица, я одна ваша законная государыня, защищайте меня, идите за мной!»{69}В течение пяти часов она пыталась овладеть положением и не признавала старшего сына монархом. Когда ей сообщили, что император Александр в Зимнем дворце и хочет ее видеть, она закричала: «Я не знаю никакого императора Александра! Я желаю видеть моего императора!»{70} Трудно сказать, что руководило Марией Федоровной — властолюбие или жажда мщения; но не будем забывать и о том, что еще в 1780-х годах Павел Петрович предписывал супруге, как она должна вести себя в случае смерти Екатерины II в отсутствие его самого в Петербурге: объявить себя правительницей до возвращения мужа. Поэтому после переворота 11 марта она действовала всего лишь согласно полученным предписаниям. Так или иначе, но заговорщикам пришлось запереть Марию Федоровну с ее приближенной баронессой Ливен в соседней с покоями Павла комнате и не выпускать оттуда, пока всё не успокоилось. Александр, узнав о поведении матери, смог лишь вымолвить: «Только этого еще и не хватало!»
Действительно, чего-чего, а забот и тяжелейших размышлений на него обрушилось огромное количество. Он прекрасно понимал, что теперь, что бы он ни говорил и как бы ни оправдывался, его имя навсегда запачкано грехом отцеубийства. А тут еще очень не вовремя подоспело письмо Лагарпа, который довольно бестактно советовал бывшему воспитаннику: «Убийство императора посреди его дворца, в лоне его семьи нельзя оставить безнаказанным, не поправ законы божеские и человеческие, не скомпрометировав достоинство императора»{71}. Александр бросался от самооправданий к самообвинениям, приходил в отчаяние. Он пенял вернувшемуся в Россию Чарторыйскому: «Если бы вы здесь были, ничего этого не случилось бы: имея вас подле себя, я не был бы увлечен таким образом», — и впадал в беспросветную тоску. Тот же Чарторыйский свидетельствует: «Нередко запирался он в отдельном покое и там, предаваясь скорби, испускал глухие стоны, сопровождавшиеся потоками слез»{72}.